Литвек - электронная библиотека >> Андрей Германович Волос >> Современная проза >> Мираж >> страница 2
на третьем курсе, один парень сделал татуировку с моим номером телефона — на тыльной стороне руки ближе к сгибу локтя. Какие еще нужны были доказательства? Он уехал на практику, а когда вернулся, оказалось, что ничего нет — ничего, кроме этой дурацкой наколки. Не знаю, что он с ней потом сделал. По мне — так хоть бы руку отрубил, идиот!

Не все, конечно, сходят сума. Некоторым все равно. Должно быть, они ничего не чувствуют. Иначе — как объяснить? Ты в раю, рай должен быть вечен — но вместо того, чтобы продлевать твой покой и счастье, тебя погружают в ад.

Не помню, где я читала: мальчику проверили зрение. Прежде он был уверен, что вокруг полно радуг, бликов и туманностей. Но как только надел очки, мир обрушился на него, какой он есть, и бедняга едва не сошел с ума.

Правда, бывает и по-другому. Ты оказываешься не в аду и даже не в чистилище. Что-то вроде лимба, куда католики помещают души некрещеных младенцев. Сырое, вязкое место. Тусклый свет, тепловатый воздух, никакого движения. Все ясно, скучно, и ничего хорошего уже не может случиться.

Обычно ничто не предвещает катастрофы. Ты наслаждаешься колдовством миража. Ты просыпаешься с ним рядом. Все замечательно. Никаких сомнений, что завтрашнее утро придет к тебе здесь же. Неделя минет или год — все будет точно так же.

Но не через год, не через неделю и даже не завтра — а всего через какие-то жалкие полчаса ты заходишь в ванную и видишь на боковине раковины большую плюху бритвенной пены — серой, с черным крапом щетины. И эта пена действует на тебя точно так же, как очки на того мальчика.

Почему? Ведь это его пена — а он твой, значит, и пена в каком-то смысле твоя… но уже поздно рассуждать: очки надеты, мир страшно прояснился. Назавтра ты встречаешься с явью в другой постели, а он все звонит и грозит приехать. Как ему объяснить? — он прав, наверное, но жемчужный туман рассеялся навсегда, оставив только грязную пену и немытую раковину.

Наверное, когда я ушла, ему было больно. Не знаю. Если так, то, конечно, в этом виновата я. Но, может быть, он ничего не почувствовал. Или почти ничего. Все-таки они — не в такой степени они, в какой мы — это мы. Они всегда больше самих себя: то, что кажется им самими собой, это на самом деле только то, с чем они себя отождествляют. Они вкладывают себя во все то, чем владеют. Каждому из них может принадлежать множество всякой всячины: с одной стороны, всякая всячина является их неотделимым продолжением, с другой — это все же не плоть.

А мы — мы в точности то, что есть: куда ни кольни, достигнешь крови, куда ни кольни, попадешь в живое.

Вот и сейчас.

Как ни мало прошло времени — всего несколько секунд, а мне уже почти ничего не вспомнить.

Что было утром? Кажется, утром не было ничего, кроме переливчатой радости. Счастье миража: покой и ощущение надежности. Непреложная вечность твоего существования.

Что мы делали? Да ничего… проснулись… поднялись. Все шло само собой. Часам к двенадцати собирались выйти из дома. Пройтись парком. Если неторопливым шагом и без остановок — это час. Но, наверное, где-нибудь мы посидели бы на влажной скамье. Молча или, время от времени, лениво перебрасываясь мало что значащими словами. Часа, допустим, полтора. Потом двадцать минут подземки, десять пешком и еще сорок или пятьдесят в залах фотовыставки.

Через несколько дней экспозиция закрывается, ажиотаж давно прошел. Да и был ли? Но, говорят, открывал министр культуры, а при входе висело поздравление президента в золотой рамке — подумать только, в золотой рамке, ого, ничего себе, что же он такого наснимал?.. Наверняка было что-то в газетах. Почему мы сами собрались? Неважно. Кто-нибудь посоветовал… или прочли что-то хвалебное на художественном сайте. Как-то само собой. Пошаркивающая тишина немноголюдности, сложное сочетание парфюмов — в каждом зале свое. Мертвые отпечатки жизни на стенах. Кое-какие пугающе оживают при твоем приближении: вода рябит и мерцает, серьезные пожарники ухмыляются, облака цепляют колокольню, кортеж летит по площади, вихря воздух и шипя резиной.

Потом бы, например, оказалось, что свет почти не режет глаз, привыкших к полумрачной неясности искусства: солнце спряталось за облаком, тени размазались по отсыревшему асфальту пятнами не то жирного, не то сладкого. Какой-нибудь ресторанчик из не очень дорогих… ага, найди-ка в центре из не очень дорогих: он всегда беззаботно отмахивается, а мне откровенно жаль бросать несуразные деньги, и хорошо, что не вижу счетов, ну их, вообще не люблю этих листочков, где расписана цена минутной беззаботности.

Ну и, конечно, непременная цветочница бесшумно обходит зал, чтобы предложить свою проверенную услугу: прячет деньги куда-то под праздничный и аляповатый фартук, а взамен ставит на середину стола небольшую фарфоровую вазу, из которой удивленно выглядывают три свежие розы.

И все: ни лишний звук, ни даже никчемный свет не могут пробиться сквозь полупрозрачное, томительное, разливающее немоту мерцание…

Но все это только должно было быть, а когда зазвонил телефон, мы еще даже не допили кофе.

Он задержал глоток, удивленно подняв брови, и, остановив движение чашки, целившей к блюдцу, взглянул на меня. Почему-то я была уверена, что звонят не мне. Улыбнувшись, я только пожала плечами. Он же, со вздохом поставив чашку, поднялся и пошел в комнату.

Я услышала «Алло!» — и паузу.

А затем неожиданную перемену тона.

Нет, неверно. Это был все тот же ровный, доброжелательный тон его родного и любимого голоса. Но по каким-то самой мне неясным признакам я с содроганием и совершенно точно поняла, что от первого до последнего звука его голос напоен ложью и предательством. И произнесенное сейчас «Добрый день!» — это вовсе не «Добрый день!», а тупой нож, безжалостно вонзаемый мне в спину.

Но за что?

«Но за что?!» — если бы горло не свело болью, я бы и на самом деле крикнула.

Снова недолгая пауза. Я замерла в ожидании следующего удара.

«Еще бы!» — сказал он с коротким смешком.

Меня с ног до головы обдало кипятком, я скорчилась и замычала.

Все окончательно прояснилось.

Я почувствовала… как бы объяснить? Ну, скажем, как будто внезапно исчезают декорации. Костюмы тоже растворяются. Был пышный театр. Миг — ничего нет, лишь пустая грязная сцена. И на ней в жалком свете аварийной лампочки испуганно жмутся друг к другу голые актеры.

Но нет, это совсем не похоже.

Все-таки был мираж — а мираж больше театра. И правдивее. Да что там: мираж — он и есть правда. Нет никакой разницы, стоят дворцы на самом деле, или это всего лишь линзы горячего воздуха причудливо слоятся, чтобы явить тебе