— Значит, на попа меня меняешь? — сказал я.
Она вспыхнула.
— Не на попа, а на папу! И вообще, не смей…
Я только фыркнул и ушел в другую комнату, закурил. Через пять минут она заглянула и сказала сухо:
— Выходи из квартиры. Мне надо её запереть, и ключи оставить в почтовом ящике.
Я вышел на лестничную клетку, не глядя на нее. Потом она появилась, несла свой саквояж. Я вызвал лифт. Я не хотел её видеть, я мечтал оказаться подальше от нее. Но не выдержал, взглянул. И в этот же момент она взглянула на меня. И, будто нас что-то толкнуло, мы бросились друг другу в объятия, и целовались, вцепившись друг в друга, забыв о времени, забыв обо всем…
Я проводил её до стоянки такси, посадил в машину. Ехать с ней в аэропорт она мне запретила.
Я стоял, глядел вслед такси, пока оно не завернуло на другую улицу, и ощущал такую пустоту, после которой и тоска, и отчаяние кажутся избавлением.
Когда я вернулся домой, родители ели бигос.
— Откуда у тебя это? — спросили мама.
— Вкусно? — спросил я.
— Очень!
Я махнул рукой и ушел в свою комнату, что-то пробормотав насчет вечеринки, где одна из девушек взялась это приготовить.
В комнате, я ничком упал на кровать. На подушке ещё держался запах Марии, тонкий, почти неразличимый никому, кроме меня, и я зарылся лицом в подушку.
Неделю после отъезда Марии я провел как в тумане. А потом…
Потом меня пригласили на «собеседование».
Я так понимаю, кто-то из гостей на свадьбе — кто-то из наших друзей и однокурсников — «стучал» активно и крепко.
Меня вызвали якобы для обсуждения распределения после института.
В кабинете декана сидел плотненький такой мужичок с невыразительным лицом и в строгом костюме — хорошем, но неброском. Декан представил меня мужичку — невнятно пробормотав что-то вроде «вот, Иван Иванович хочет с тобой поговорить» — и сразу вышел. Тут и последний олух понял бы, что все это не просто так.
— Насколько я знаю, вы делаете большие успехи, — начал мужичок. — При этом, разумеется, вы должны понимать, что работа с иностранными языками это работа с людьми, которые на этих языках говорят. А эти люди зачастую принадлежат к другому лагерю, недоброжелательно относятся к нашему советскому строю. Вы, надеюсь, понимаете, какая важная в политическом и идеологическом смысле миссия вам предстоит, в силу выбранной вами профессии?
Может быть, я не дословно пересказываю его речь — кое-что забылось за давностью лет — но смысл воспроизвожу абсолютно точно. Я облизнул пересохшие губы и ответил:
— Понимаю.
— Очень хорошо, — мужичок малость расслабился. — Ведь и языки вы выбрали соответствующие — французский и немецкий, если не ошибаюсь?
— И третьим испанский, — подсказал я.
— Да, конечно… И как вы смотрите на то, чтобы, например, всю жизнь проработать во Франции или в Германии?
— А что для этого от меня требуется? — спросил я.
— Немного. Совсем немного. Просто понимать важность вашей роли в той борьбе, которая идет в современном мире. Думаю, у вас, как у советского человека, это понимание есть. Вы могли бы подкрепить его и делами… Например… Да, например, — мужичок стал совсем улыбчивым, — насколько нам известно, у вас сложились весьма доверительные отношения с некоей Марией Жулковской. Она сама нас не очень интересует, а вот её муж — один из тех смутьянов, «высоколобых», как их называют на западе, которые вечно в оппозиции к народному правительству и вечно мутят воду. По нашим данным, в Польше могут назреть некоторые неприятные события. Мы сделаем все, чтобы их предотвратить. И с вашей помощью нам это будет сделать сколько-то легче… Ведь наверняка вы, в особенно откровенные моменты, — тут его улыбочка сделалась гадливой, — можете узнать у Жулковской то, что она не расскажет никому другому…
Я не знаю, что на меня нашло. Помню, как потемнело в глазах, как меня захлестнула волна жгучей ярости. Я встал и, аккуратно сложив дулю, подсунул её под нос мужичку.
— Слушай, а иди ты… — и я медленно, раздельно и внятно послал его на три буквы. Потом я повернулся и вышел из кабинета, хлопнув дверью.
В тот день я нажрался. Я был готов ко всему — что меня исключат из института, заберут в армию, даже арестуют, или подстроив какой-нибудь инцидент, который можно объявить «злостным хулиганством», или подбросив мне в сумку «Архипелаг ГУЛАГ». И поймите меня правильно: ненавидел за то, что она уехала, за то, что она переспала со мной, за то, что только при мысли о ней я ощущаю жар в чреслах (а как ещё это назвать), за то, что она лишила меня надежд на спокойную нормальную жизнь, потому что я больше не мог глядеть на других женщин, и знал, что у меня никогда не будет ни жены, ни семьи… Но предать её, воспользоваться её доверием — пусть даже это было бы доверие дешевки, шляющейся от мужа по чужим постелям, и я, надо полагать, не один был у неё такой — я не мог. Не мог, и все. Я знал, что, если соглашусь, то под благовидным предлогом сразу же окажусь на стажировке в Польше, или ситуация как-то иначе повернется так, что Мария всегда будет рядом. Но я не мог продать мою любовь этим сволочам.
Но ничего не случилось — кроме того, что на следующее утро голова трещала у меня от похмелья так, как никогда в жизни. Я спокойно посещал институт, день за днем, никаких неприятностей на меня не обрушивалось. Постепенно я начал считать, что моя реакция была настолько нестандартной, что меня решили оставить в покое.
А потом, спустя довольно много времени, последовало другое предложение. Но чтобы оно последовало, должен был произойти ряд событий…