Литвек - электронная библиотека >> Вера Николаевна Фигнер >> Биографии и Мемуары >> Процесс 14-ти >> страница 2
— мне было не до произнесении речей. Я была подавлена общим положением дел в нашем отечестве; сомненья не было — борьба, протест были кончены; на много лет наступала темная реакция, морально тем более тяжелая, что ждали не ее, а полного обновления общественной жизни

и государственного строя. Борьба велась неслыханно жестокими средствами, но за них платили жизнью и верили, надеялись и уповали. Но народ безмолствовал и не понимал. Общество молчало, хотя и понимало. Колесо истории было против нас: на 25 лет мы опередили ход событий — подъем общеполитического развития общества и народа — и остались одиноки. Подобранные и организованные силы, немногочисленные по составу, но дерзновенные духом, были сметены с арены жизни, раздавлены и

уничтожены. Мои товарищи по Исполнительному Комитету были арестованы и осуждены раньше меня. Одни из них умерли на эшафоте, другие умирали медленно от истощения в стенах Алексеевского равелина.

Вся организация партии "Народная Воля", поскольку она не была истреблена, представляла обломки; на развалинах шла деморализующая деятельность С. Дегаева, который после гибели основоположников "Народной Воли" начал в тюрьме изменой, а, выйдя из нее путем мнимого побеги, продолжил предательством и провокатурой. Так, к моменту процесса 1884 г., в котором, преданная Дегаевым, участвовала и я, тайное общество, стремившееся сломить автократию, потрясавшее своей деятельностью не только родину, но волновавшее и весь цивилизованный мир, лежало поверженное, без всякой надежды восстать и скором времени из своего крушения.

И в то время, как мой организм был потрясен и ослаблен условиями предварительного заключения в крепости, а душа изломана и опустошена тяжелыми переживаниями, наступил момент исполнить, чего бы это ни стоило, последний долг черед разбитой партией и погибшими товарищами, — сделать исповедание своей веры, высказать перед судом нравственные побуждения, которые руководили нашей деятельностью, и указать общественный и политический идеал, к которому мы стремились.

Прозвучали слова председателя: мое имя было названо. Наступила неестественная тишина; глаза присутствующих, как своих, так и чужих, обратились ко мне, и все уже слушали, хотя еще ни одно слово не сорвалось с моих губ. Было жутко: а что, если среди задуманной речи мое мышление внезапно окутает тот мрак, который нередко смущал меня в эти решающие дни? И среди тишины, наэлектризованной общим вниманием, голосом, в котором звучало сдержанное волнение, я произнесла свое последнее слово.

Сочувственные взгляды, рукопожатия и приветствия товарищей и защитников по окончании речи и в последовавший перерыв удостоверили, что речь произвела впечатление. Министр юстиции Набоков, присутствовавший на этом заседании и заметивший, что присяжный поверенный Леонтьев стенографировал речь, обратился к нему после заседания с просьбой дать ему копию с нее. Последний долг был исполнен, и великий покой сошел в мою душу. Говорят, такое блаженное состояние просветленного успокоения бывает перед смертью!. Прошлое с его жгучими переживаниями от картин созидания и разрушения общественных идеалов и целей, с его волнующими впечатлениями от противоположных типов людей, то изумляющих мужеством, то повергающих в отчаяние позорной трусостью, все, что было пережито в жизни в калейдоскопе великодушного и гнусного, — все отошло куда-то в даль. Завеса безвозвратного опустилась над трагедией, изжитой до последнего акта. Да! Прошлое отошло, а будущее, грозное будущее с его отрывом от жизни и людей — не наступило. Это была передышка, когда полный событиями тревожный период жизни завершился, а мертвый период грядущего еще не развернулся даже в предчувствии. И я дышала легко. Цикл служения идее, со всеми воспоминаниями, отравляющими его, был завершен, как цикл жизни является завершенным для человека, который умирает. А разве я не умирала? разве гражданская смерть для человека, отдавшегося общественной деятельности, не то же, что смерть физическая для человека частной жизни? И как он, умирая, может чувствовать блаженное успокоение, так чувствовала его и я, оглядываясь назад и сознавая, что все усилия сделаны, все возможное совершено; что если я брала от общества и от жизни, то и отдала обществу и жизни все, что только могла дать. Я изжила все духовные и физические силы: больше не оставалось ничего — исчезла даже и воля к жизни. И в то время, как меня охватывало чувство освобождения от долга перед родиной, перед обществом, партией, я делалась только человеком, дочерью моей матери, сестрой моей сестры, которые одни остались у меня среди общественного разорения. Я чувствовала себя, как тяжело раненый. Над ним угрозою долго стоял нож хирурга. Но вот операция сделана, она кончена; он снят с операционного стола, наркоз прошел, и он отдыхает и чистой, прохладной, белой постели. У него отрезана рука, у него отрезана нога, но все тревоги и опасения — позади, сейчас боли нет, и он счастлив, не постигая глубины несчастья, которое ему предстоит и вот-вот постучится к нему в дверь. Приговор гласил: смертная казнь, через повешение мне и семи товарищам, — между ними шести офицерам, судившимся со мной.

После суда произошло следующее. Ко мне в камеру пришел смотритель Дома предварительного заключения, морской офицер в отставке.

— Военные, приговоренные к смертной казни, решили подать прошение о помиловании, — сказал он. — Но барон Штромберг должен ли он, в виду желании товарищей, тоже подать прошение, или, не примыкая к ним, воздержаться от этого?

— Скажите Штромбергу, — ответила я, — что никогда я не сделала бы сама.

Он с укором глядел мне в лицо. — Какая вы жестокая! — промолвил он."


В.Шаламов:

"Немало в жизни арестантской, есть унижений, растлений. В дневниках людей освободительного движения России есть страшная травма — просьба о помиловании. Это считалось позором для революции, вечным позором. И после революции в общество политкаторжан и ссыльнопоселенцев не принимали категорически так называемых "подаванцев, то есть когда-либо по любому поводу просивших царя об освобождении, о смягчении наказания".


В.Н.Фигнер:

"В воскресенье после суда ко мне приходили мать и сестра. Я не подозревала, что вижу их в последний раз. Знала ли она или только предчувствовала, что это свидание последнее?.. Еще минута — и я не выдержала бы; но дверь захлопнулась и — навсегда. В понедельник около 1 часа я кончила завтрак, — мне прислали рябчика, грушу-дюшес и коробку конфет. Вбежала надзирательница со словами: "За вами приехали!" В десять минут сборы были кончены; карета увозила