Литвек - электронная библиотека >> Константин Николаевич Батюшков >> Поэзия >> Стихотворения. >> страница 3
Даниловском, в нескольких верстах от Устюжны. Позже он ежегодно и надолго приезжал в доставшееся им с сестрами по разделу имение рано умершей матери — Хантоново под Череповцом. Там написаны многие стихи, в том числе и «Мои Пенаты».

Поместная жизнь на русском Севере была тише, беднее, чем в центре. Все же вокруг Вологды в ту пору можно было насчитать несколько фамилий, пусть не громко, но прозвучавших в литературе: Олешевы, Брянчаниновы, Межаковы…

XVIII век был временем, когда провинциальные дворянские гнезда превращались в один из центров новой культуры. После того, как в первой четверти столетия прошумела гроза петровских преобразований, все как будто снова улеглось, успокоилось, и дворянское сословие вырвало у преемников Петра признание своей вольности, состоявшей в праве выбирать между государственной службой (при Петре обязательной) и привольным житьем на покое в своих вотчинных владеньях. Многие тогда выбрали покой, не обремененный лишними заботами и лишними знаниями. Культура же, по острому слову В. О. Ключевского, приставала к ним, «как пыль к колесу».

Однако постепенно вслед выписным модам потянулись в провинцию и книги выписные, зашелестели страницы коричневых томиков в кожаных переплетах. Образованность требует досуга, которого более чем достаточно в деревенском уединении, не раз воспетом Батюшковым.

Впрочем, воспитание Константина не было деревенским. В десять лет он уже в Петербурге, во французском, потом в итальянском частном пансионе и под надзором своего родственника М. Н. Муравьева, поэта, которому он многим обязан, человека широко образованного и влиятельного — бывшего воспитателем цесаревича Константина, а позже попечителем Московского университета, сенатором.

Литературный дебют Батюшкова пришелся на «дней Александровых прекрасное начало». Каждый год — новые литературные журналы, салоны, общества. Сначала в доме Муравьевых Батюшков завязывает первые знакомства, потом — в 1805 году — делается членом «Общества любителей российской словесности, наук и художеств», где силен дух радищевских идей. За свою недолгую жизнь в литературе Батюшков был приглашаем и вступил во многие общества, но, может быть, только в этом да десятилетием позже в «Арзамасе» он чувствовал себя своим. Верность друзьям он ставил выше верности литературным программам и скептически наблюдал, как тут и там объединялись «любители словесности», которых он в письме к Н. И. Гнедичу назовет и «губителями» и «рубителями», а о своем вступлении в московское общество при университете сообщит, перефразируя Державина: «Я истину ослам с улыбкой говорил».

Батюшков не был создан для литературной борьбы. Мечтательный и нежный в своем любимом жанре — в элегии, он умел быть резким в эпиграмме, в сатире, но литературу он всегда любил более тех обществ, в которых состоял. Он с готовностью признавал, когда ее видел, правоту за своими противниками, чувствовал их достоинства. Позволил же он в «Видении на брегах Леты» спастись, хотя и не без труда, главе противоборствующей партии архаистов — А. С. Шишкову, утопив при этом в волнах реки забвения правоверных эпигонов карамзинизма.

В «легкой поэзии» Батюшков шел путем М. Н. Муравьева и Н. М. Карамзина, но дальше их, достигая большего совершенства. Он начал с того, что понял: одическое громогласие не для него. Не для него высокий штиль славянской архаики. Пусть поэзия черпает силу, как учил Карамзин, из живой речи и сама влияет на речь, а через нее — на нравы, воспитывая общество, пробуждая в нем «людскость». Об этом его программное слово (его-то он и преподнес в качестве истины «Любителям словесности» при Московском университете) «О влиянии легкой поэзии на язык», которым Батюшков предполагал предварить переиздание стихотворной части «Опытов», но не успел осуществить задуманного.

«Легкие стихи — самые трудные». Батюшков имел право так сказать, хотя это утверждение не во все времена верно. После Пушкина поэтическая легкость станет уделом эпигонов, только ленивый не пишет стихов! Другое дело — до Пушкина, пока сам язык еще не приобрел способности к выражению «тонких идей» и когда легкость являлась как результат преодоленной трудности, давалась с усилием. «В бореньях с трудностью силач необычайный…» — вполне можно было бы сказать и о Батюшкове. Во всяком случае, в русской поэзии он достоин своего арзамасского прозвища — Ахилл, хотя и в шутку ему данного, за непоседливость — по сходству с быстроногим греком и одновременно за малый рост и хрупкое телосложение: «Ах — хил!»

Легкости, звучной и гибкой мысли искал он в русском языке, временами отчаиваясь ее добиться: «И язык-то сам по себе плоховат, грубенек, пахнет татарщиной. Что за ы? Что за щ, что за ш, ший, щий, при, тры? О варвары! А писатели? Но бог с ними! Извини, что я сержусь на русский народ и его наречие. Я сию минуту читал Ариоста, дышал чистым воздухом Флоренции, наслаждался музыкальными звуками авзонийского языка…»

Письмо к Н. И. Гнедичу, едва ли не самому близкому батюш-ковскому другу, написано в конце 1811 года. К этому времени Батюшков уже участвовал в войне, получил ранение, но еще впереди для него и для всей русской армии — победоносный поход по Европе, закончившийся в Париже. Важный для русского самосознания исторический опыт, приобретя который Батюшков и о языке скажет иначе: «Каждый язык имеет свое словосочетание, свою гармонию, и странно было бы русскому, или италианцу, или англичанину писать для французского уха, и наоборот. Гармония, мужественная гармония не всегда прибегает к плавности».

Мужественнее и совершеннее зазвучит и гармония батюшковского стиха, в котором отзовется гордость победителя, заговорившего в тишине после битвы, заговорившего с уверенностью, что его слово, спокойное и торжественное, будет услышано:

И час судьбы настал! Мы здесь, сыны снегов,
Под знаменем Москвы с свободой и громами!..
Стеклись с морей, покрытых льдами,
От струй полуденных, от Каспия валов,
От волн Улей и Байкала,
От Волги, Дона и Днепра,
От града нашего Петра,
С вершин Кавказа и Урала!..
Стеклись, нагрянули за честь твоих граждан,
За честь твердынь, и сел, и нив опустошенных,
И берегов благословенных,
Где расцвело в тиши блаженство россиян…
Какая поэзия в перечислении географических имен, поэзия, рождающаяся от того, что география на наших глазах одухотворяется историей, и Россия, бывшая до тех пор для Европы чужим и странным именем, за которым скрылись безграничные дикие пространства, вдруг явилась