Литвек - электронная библиотека >> Бенедикт Михайлович Сарнов >> Культурология и этнография >> Наш советский новояз >> страница 2
говоря, написав эту фразу, я чувствовал себя не совсем уверенно.

Кто его знает? Может быть, это слово только на мой, советский слух кажется таким уродливым? Может быть, там, у них, в Германии, оно звучало естественно, буднично, нормально и до прихода к власти Гитлера и его банды?

Оказалось, что нет. Не звучало:

► …Она была неумолима. И даже пустилась на шантаж: мол, она все выложит его начальству. Оберштурмфюрер ее высмеял: да кто ей поверит! Тут показание и там показание. Ее слово против его слова! Оберштурмфюрер — и какая-то жена еврея!

— Такая же арийка, как и вы, — парировала госпожа Боссе, впервые в жизни произнося смешное слово «арийка».

(Э.М. Ремарк. Земля обетованная. «Иностранная литература», 2000, № 3)
Клемпереру пущенное нацистами слово «арийка» уже не режет слух. Ему (в отличие от Ремарка) оно уже не кажется ни уродливым, ни даже смешным.

Вероятно, это связано с тем, что Ремарк очень рано, в 1932 году, покинул Германию и таким образом вышел из зоны влияния «языка Третьего рейха». А Клемперер, оставаясь в Германии, испытал на себе всю силу действия этого яда. И полностью защитить, охранить свое сознание от этого зловредного воздействия не удалось даже ему, филологу, написавшему целую книгу об уродстве нацистского «новояза».

Что уж говорить тогда о простом немецком обывателе! Он перед тем ядовитым зельем, каким стал для него этот политический жаргон, оказался совсем уж беззащитен. И Клемперер своей книгой это блистательно показывает и доказывает.

* * *
Резонно предположить, что у советского человека сопротивляемость к этому яду была ослаблена даже больше, чем у немцев. Ведь нас нашим новоязом пичкали не двенадцать, а целых семьдесят лет.

Но когда я читал книгу Клемперера и невольно переносил его наблюдения на наш, российский, советский опыт, я вдруг испытал неожиданный прилив национальной гордости. Нет, вдруг подумал я, у нас эта самая сопротивляемость оказалась выше, чем у них.

Издавна привыкли мы посмеиваться над немецкой аккуратностью, немецкой педантичностью, немецкой законопослушностью.

С детства помню такой анекдот.

Почему в Германии не победила пролетарская революция?

А вот почему.

Послали в Берлине отряд рабочих-красногвардейцев (или как они там у них назывались — спартаковцев?) захватить — согласно великому учению — вокзал.

Спустя короткое время те вернулись.

— Ну? Взяли вокзал?

— Нет, не взяли.

— Почему?

— Касса была закрыта, где перронные билеты продаются. И мы не смогли пройти на перрон.

Или вот еще такой анекдот на ту же тему: его я услышал совсем недавно.

Должны казнить (гильотинировать) англичанина, француза и немца. Каждому перед казнью предлагают назвать свое последнее, предсмертное желание.

Француз просит бокал хорошего вина. Выпивает. Ложится под нож гильотины — но там, в механизме, что-то не срабатывает. А второй раз казнить не полагается. И его отпускают.

Наступает очередь англичанина. Тот просит хорошую сигару. С чувством, с толком, с расстановкой выкуривает ее. Кладет голову под нож — и опять что-то не срабатывает. И его тоже отпускают на волю живым и невредимым.

Наконец доходит очередь до немца.

— Ну-с? — обращаются к нему. — Какое у вас последнее желание?

Немец отвечает:

— Да почините вы, наконец, эту дурацкую гильотину!

Вероятно, под влиянием таких вот анекдотов я самодовольно решил, что наш, российский человек не так законопослушен, как немец, более беззаботен, что ли. Потому и устоял перед официальным новоязом, не поддался его ядовитому действию.

А может быть, думаю я теперь, меня невольно ввел в заблуждение сам Клемперер, сосредоточивший все свое (а таким образом и мое, читательское) внимание на силе воздействия этого яда, а не на сопротивлении ему, которое у немцев, наверное, тоже было. (Не могло ведь не быть!)

Так или иначе, но мне вдруг пришло в голову, что интересно было бы обратить внимание на другую сторону этой медали. На то противоядие, которым обладали — в разной, конечно, степени — мои соотечественники и которое помогало им (увы, не всегда) не поддаваться злокачественному действию этой языковой отравы.

Ролан Барт заметил однажды, что язык — это власть:

► Некогда мы полагали, что власть — это сугубо политический феномен; ныне считаем, что это также феномен идеологический, просачивающийся даже туда, где его невозможно распознать с первого взгляда… И мы начинаем догадываться, что ее воплощением являются не только Государство, классы и группы, но также и мода, расхожие мнения, зрелища, игры, спорт, средства информации, семейные и частные отношения — власть гнездится везде, даже в недрах того самого позыва к свободе, который жаждет ее искоренения… Причина этой живучести в том, что влиятельность, или, точнее, ее обязательное выражение, — язык.

Языковая деятельность подобна законодательной деятельности, а язык является ее кодом… В языке, благодаря самой его структуре, заложено фатальное отношение отчуждения. Говорить… это значит подчинять себе слушающего; весь язык целиком есть общеобязательная форма принуждения…

Как только язык переходит в категорию говорения (пусть даже этот акт совершается в сокровеннейших глубинах субъекта), он немедленно оказывается на службе у власти.

(Р. Барт. Лекция, прочитанная при вступлении в должность заведующего кафедрой литературной семиологии в Коллеж де Франс 7 января 1977 г. На русском языке — в кн.: Ролан Барт. Избранные работы. М., 1994)
Рабство и власть, говорит далее автор этого замечательного рассуждения, переплетены в языке неразрывно. А поскольку свобода — это не только способность ускользать от любой власти, но также — и даже прежде всего — способность не подавлять кого бы то ни было, то это значит, что свобода возможна только вне языка. Но за пределы языка выхода нет: это замкнутое пространство.

Выход из этого порочного круга, по мысли Р. Барта, есть только один: остающаяся нам возможность, как он говорит, плутовать с языком, дурачить язык:

► Это спасительное плутовство, эту хитрость, этот блистательный обман, позволяющий расслышать звучание безвластного языка, я называю литературой… Силы свободы, заключенные в литературе, не зависят ни от гражданской личности, ни от политической ангажированности писателя (который в конечном счете есть всего лишь человек среди многих других), ни даже от направленности его произведений, но от той работы по