Литвек - электронная библиотека >> Алексей Тимофеевич Прасолов >> Поэзия >> На грани тьмы и света >> страница 2
говорить вольно — вот чего мне хотелось и хочется». Он чувствовал, что ему тесен не только мир неволи, не только охранительная идеология системы, но и собственные представления о мире, внушенные этой системой: «Я ломаю в себе какие-то пределы, мучившие меня, как наслоения провинции». Или: «Как хочется вырваться из самого себя! Расковаться. Буду идти к этому». Он готов был «покончить с собой прежним — во всем», но сохранить в себе то, что добыто ценой страданий и прозрений: «Я не хочу быть духовно опекаемым там, где прислушиваюсь к своему».

Прасолов одним из первых советских поэтов середины века разглядел за незыблемым фасадом режима клубящийся грозный хаос. Это не только навеяно Тютчевым и Блоком, это и предчувствие набегов стихий, неподконтрольных никакой власти. Хаос, признается он в одном из писем, придает «основную окраску моей внутренней жизни». А она, его внутренняя жизнь, была подобием того, что бушевало в жизни внешней. Мираж, мрак, бездна, мятеж, земная нестройность, стихия, темная необоримая сила, беда — этот словесный ряд синонимичен хаосу. «Душа стала слушать и услышала себя в хаосе», — подводит он некий итог своим переживаниям середины 60-х. В его стихах хаос по преимуществу природного происхождения, спутник стихий, выражение всего, что человек не смог приручить, обуздать. В социальной сфере — это войны, техногенные катастрофы, взрывы человеческих страстей. Там, где прошелся хаос, все способно обернуться в свою противоположность. Даже «державная сила», скрепляющая страну, перед лицом хаоса может ударить по самой себе.

Кажется, Прасолов предпочитает стихию, хаос, катастрофу, даже гибель всему расчисленному, обыденному, изо дня в день повторяющемуся. Оттого, что тайны природы разгаданы, земные стихии не стали послушней и слабей, напротив, своенравней и разрушительней, они могут разом снести все наши хитрые сооружения.

Мятежно гремит непогода.
Не звуки ли бурь мировых
В бреду повторяет природа?
Как полчища в небе — леса,
С лицом перекошенным — воды.
О чем их в ночи голоса?
О днях первозданной свободы?
Подобных «пейзажей» не знала советская поэзия. Неодолимый хаос, всесильная стихия, не знающая власти и пределов вне себя самой — одна из главных тем его лирики. Он словно вызывает стихии природы и стихии души, чтобы напомнить всему мироустройству о его несовершенствах, выразить свой протест против застоя и омертвения, быть может, отомстить кому-то за свои обиды, неудачи и поражения: «Я — стихия, которая, по ее желанию, вертит турбины — и, когда разовьется — ломает их очень инженерно-придуманные лопасти». Особенно настойчиво взывал он к стихии и хаосу, когда иных средств переломить ход событий не было: «А вы — ждите: выживу я или помру, погубленный темною необоримою силой». Этой необоримой силой, рушащей все препоны, оковы и мертвящие устои, но одновременно способной погубить все живое, была для него стихия — и в нем самом, и в природе, и в «человеческом путаном лесу». В последние годы хаос и стихия стали у него обретать значение разлада, изжитости, безнадежности: «обреченному свет ни к чему», «делать в жизни больше нечего», «не вижу, куда же поставить ногу», «мерещится близкое пристанище изжившей себя души», «что-то невозвратимо изжито», «все страшно становится на свое место и называется своим именем — Ложь и Холод Правды». Во многом эти трагические откровения вызваны и обманной любовью, и собственным уходом «в штопор». Но больше всего тем, что, выйдя на волю, он столкнулся с обстановкой, мало чем отличающейся от тюремной: «Вернулся снова к близкой суете жизни. Ведь здесь я ничего не пишу и писать не могу и не буду. Вот моя трагедия…» Утрата веры, утрата цели опасна для русского человека. Повсеместно и отчетливо утверждался застой — предвестник будущего крушения страны. Сверхчуткое сердце поэта, словно сейсмограф, уловило это омертвение социального организма и забило тревогу (как и у его поэтического собрата Н. Рубцова). Опасность разрушения гармонии становилась все более очевидной, но эта же опасность заставляла искать объединительные начала нового мироустройства, новые критерии поэтичности. Главной становилась для Прасолова активная человеческая мысль, способная соревноваться с новыми реальностями и творчески воплощать их.

Какова же картина мира в его стихах и как она складывается по ходу времени? «Мир в ощущении расколот», — заявлено им как бы в главном, эмблематичном стихотворении. Изначально? Или под ударами каких-то сил? Или в процессе познания, духовного откровения?

Говоря о картине мира, запечатленной в лирике Прасолова, необходимо соотносить ее с лирическим «Я» поэта. Однако мы сталкиваемся тут с неожиданным затруднением — непроявленностью, зыбкостью, а порой и отсутствием этого «Я»: оно скорее всего родовое, хоровое, присущее лирике как таковой, чем персонально-биографическое. Но тогда подобным ему должен предстать в его стихах и реальный мир, то есть в самых общих, бытийных состояниях и проявлениях: жизнь, смерть, природные стихии, социальные катаклизмы и т. п. Прасолов пытается укрупнить предмет переживания, оторваться от локального и обыденного, чтобы разом обозреть мир, проникнуть в его устройство, выразить дух века, а не останавливаться на каждой странице его многолистной хроники. Не случайно с ним связывают возрождение поэзии мысли, философской лирики. «Так что ж понять я должен на земле?» — вот какую задачу отважился поставить перед собою А. Прасолов. Отважился потому, что тогда термина «философская поэзия» либо стеснялись, либо остерегались: по известным причинам линия ее была прервана. Ведь ее структурной основой должна быть личность, смело взявшая на себя осмысление мира, не ожидая ни от кого никаких «ориентировок» и указаний. По словам В. Мусатова, «в философской поэзии всегда „работает“ индивидуальная гипотеза бытия», автор здесь нацелен «на создание новой художественной системы», своей «модели мира, отличной от существующих».

Начальные опыты Прасолова (первое стихотворение датировано 1949 годом) — это скорее заявки на приобщение к официальному литературному потоку, чем оригинальное видение мира. В его «детском солнечном государстве» было все, что мы читали в газетах, видели на экране и плакатах. Он хотел бы видеть мир устоявшимся, незыблемым, как советская держава, победившая в войне. Первооснова этого мира — малая родина, деревня, колхоз с его обильными урожаями, песнями и счастливой жизнью. Этот сельский мир по-фольклорному условен и по-советски мифологичен.