мертвеца. На поленнице, вдоль толстой грязной доски, лежали четыре круглые булочки.
Спичка догорала, уже обжигала пальцы, и Олег задул её. Он повернулся спиной к булочкам и «командармам» и двинулся к выходу.
— Господин «генерал», куда же ты? — негромко окликнул его один из «командармов».
И хлипкая, но злая рука легла Олегу на плечо.
— Господин «генерал», ваше благородие, — сказал другой голос, слегка надменный, — приложись к девочке. Булочку мы тебе взаймы одолжим...
Олег движением плеча смахнул с себя хлипкую руку и, полуобернувшись, негромко ответил:
— Собаки...
И тут же получил резкий удар чем-то твёрдым в лоб. Теряя сознание, он успел полоснуть лезвием топора в сторону ядовито мерцавших в темноте зрачков. И дикий визг раздался в сарае, и кто-то слезливо заскулил в темноте и завсхлипывал.
— Су-ка! Сука рваная. Падла, ты мне ещё поплатишься.
На следующий же день по школе разнёсся слух, что поздно вечером Олег Раевский по кличке «генерал» был застигнут совершавшими обход ребятами в дровяном сарае, где насиловал городскую девочку. При попытке освободить девочку набросился на обходчиков и топором ударил одного из них в лицо. Хорошо, что удар пришёлся вскользь и пострадавший остался жив. Ночью «генерал» куда-то скрылся.
Его вроде бы долго искали, но так и не нашли.
Говорили потом, что кто-то видел его в Омске в одном ремесленном училище. Но так ли это, никто не знал да и не допытывался.
Детдом же вскоре закрыли. Ребят увезли, вроде бы в какое-то военное училище для подростков. Но позднее, уже летом, кое-где рассказывали, будто бы, узнав, что их везут в Северный Казахстан, где особо отмеченных взрослых ребят загоняют в солёные озера и там расстреливают из пулемётов, детдомовцы разбежались.
Слух этот ходил недолго, да никто ему и не верил.
Этот Олег Раевский — одно из самых ярких моих детских впечатлений. Часто я вспоминал его, хотя бы уже потому, что от него впервые услышал о великом поэте Сергее Есенине, который чем-то не угодил большевикам и те его убили, заявив, что произошло самоубийство по пьянке: будто бы Есенин взрезал себе вены, напившись в гостинице. Олег мне порою даже читал стихи Есенина. Когда он читал, то становился очень серьёзным и мертвенно-бледным, а порою на глазах его появлялись при чтении слёзы. Он говорил ещё, что его знаменитый в своё время прапрадед был другом Пушкина, которого называл певцом таинственным. Так вот Есенин, утверждал Олег, такой же великий поэт, как и Пушкин. Когда-нибудь об этом говорить будут всё и открыто. А ещё Олег однажды признался, что, может быть, отца и посадили-то за Есенина, поскольку тот с поэтом дружил и однажды даже прятал его на своей квартире от кого-то. Мне казалось, что такой человек, как Олег, не мог просто так потеряться в жизни, исчезнуть совсем. И когда Кирилл Маремьянович, друг, пригласил меня на своё домашнее собеседование, почему-то мне наивно предположилось, что всякое бывает: а вдруг там обозначится след моего давнего сибирского чтеца стихов и сотоварища по невзгодам? Невзгоды эти, кстати, теперь уже не казались мне такими уж тяжкими, а всё более и более обволакивались дымкой таинственности. Я позвонил в квартиру моего знакомого, на пятом этаже дореволюционного дома, в одном из переулков Арбата. Тогда ещё не было термина «Старый Арбат», потому что Нового и не существовало. Был полдень, солнце стояло высоко, и в воздухе разливался тот горьковато-скорбный аромат городских осенних деревьев, которые человек осудил чахнуть и влачить свои тусклые десятилетия в душной гари отравленных автомобилями улиц. Осенний запах такой листвы звучит в Москве как вздох скрипки сквозь галоп удушающего джаза полупьяной компании молодых прожигателей жизни. Сами эти прожигатели галопом скачут по совсем расстроенным и плохо смастерённым музыкальным инструментам, а звуки скрипки робко доносятся из-за открытого окна в прокуренную комнату. Мой товарищ — человек лет шестидесяти двух, с острой испанской бородкой (с таким же успехом её можно было назвать и французской), человек с двумя высшими образованиями, историческим и биологическим, которые, как сам он однажды пошутил, если сложить их, то не стоят они хорошего гимназического образования дореволюционной поры. Говорят, что эта шутка обошлась в своё время ему довольно дорого. Впрочем, сейчас подобным образом шутить было уже можно. — Стол, как говорится в подобных случаях, уже готов, — несколько театрально и по-дружески расшаркался, отведя руку в сторону, мой знакомый, — все в ожидании последнего приглашённого. — Особенно хозяин дома, — улыбнулся с поклоном я. — Слишком громко сказано, — засмеялся мой знакомый, — ваш покорный слуга всего лишь хозяин квартиры, хотя и крупногабаритной. Я улыбнулся в ответ и отметил про себя, что он, со своею острой бородкой, сухощавым и весьма интеллигентным лицом, напоминал всё же какой-то странный советский вариант известного литературного героя. — Вы сегодня напоминаете облагоразумившегося Дон-Кихота, — сказал я. — О! Если бы только я, — ответствовал хозяин, — ныне мы все, по крайней мере многие, напоминаем Дон-Кихотов, когда в такой прекрасный осенний день собираемся отметить память героев, о которых ныне уже редко в России вспоминают... Впрочем, как знать, — добавил он, на мгновение задумавшись, — в нашей сегодняшней компании есть люди с машинами, — может быть, они возжелают прокатиться на это знаменитое поле, на котором в течение десяти часов было убито с двух сторон около ста тысяч человек, не считая тех, кто умер от ран позднее. — Причём убиты были эти люди самым зверским образом, — согласился я, — в основном в рукопашном бою. — Да, — кивнул грустно седеющей головою хозяин квартиры, — это почти что Хиросима, только рукотворная в самом прямом смысле этого слова. — Чистое озверение, — согласился я. — Прошу в моем присутствии не применять к солдатам и офицерам слово «озверение», — раздался из-за двери молодой сильный бас и добавил: — Люди находились при исполнении служебных обязанностей. Хозяин распахнул дверь в гостиную, и я вошёл в квадратную большую комнату с огромным фотографическим портретом белой лошади в тяжёлой чёрной раме. А под этим портретом стоял длинный дубовый стол на толстых вздутых ножках. На столе не было скатерти. Несколько бутылок водки, высоких бутылок белого стекла с пробками под белым сургучом, стояло прямо на дереве. Вокруг сидели пятеро мужчин не выше среднего возраста, крепких, плечистых, с лицами приветливыми и уже немного
5
Этот Олег Раевский — одно из самых ярких моих детских впечатлений. Часто я вспоминал его, хотя бы уже потому, что от него впервые услышал о великом поэте Сергее Есенине, который чем-то не угодил большевикам и те его убили, заявив, что произошло самоубийство по пьянке: будто бы Есенин взрезал себе вены, напившись в гостинице. Олег мне порою даже читал стихи Есенина. Когда он читал, то становился очень серьёзным и мертвенно-бледным, а порою на глазах его появлялись при чтении слёзы. Он говорил ещё, что его знаменитый в своё время прапрадед был другом Пушкина, которого называл певцом таинственным. Так вот Есенин, утверждал Олег, такой же великий поэт, как и Пушкин. Когда-нибудь об этом говорить будут всё и открыто. А ещё Олег однажды признался, что, может быть, отца и посадили-то за Есенина, поскольку тот с поэтом дружил и однажды даже прятал его на своей квартире от кого-то. Мне казалось, что такой человек, как Олег, не мог просто так потеряться в жизни, исчезнуть совсем. И когда Кирилл Маремьянович, друг, пригласил меня на своё домашнее собеседование, почему-то мне наивно предположилось, что всякое бывает: а вдруг там обозначится след моего давнего сибирского чтеца стихов и сотоварища по невзгодам? Невзгоды эти, кстати, теперь уже не казались мне такими уж тяжкими, а всё более и более обволакивались дымкой таинственности. Я позвонил в квартиру моего знакомого, на пятом этаже дореволюционного дома, в одном из переулков Арбата. Тогда ещё не было термина «Старый Арбат», потому что Нового и не существовало. Был полдень, солнце стояло высоко, и в воздухе разливался тот горьковато-скорбный аромат городских осенних деревьев, которые человек осудил чахнуть и влачить свои тусклые десятилетия в душной гари отравленных автомобилями улиц. Осенний запах такой листвы звучит в Москве как вздох скрипки сквозь галоп удушающего джаза полупьяной компании молодых прожигателей жизни. Сами эти прожигатели галопом скачут по совсем расстроенным и плохо смастерённым музыкальным инструментам, а звуки скрипки робко доносятся из-за открытого окна в прокуренную комнату. Мой товарищ — человек лет шестидесяти двух, с острой испанской бородкой (с таким же успехом её можно было назвать и французской), человек с двумя высшими образованиями, историческим и биологическим, которые, как сам он однажды пошутил, если сложить их, то не стоят они хорошего гимназического образования дореволюционной поры. Говорят, что эта шутка обошлась в своё время ему довольно дорого. Впрочем, сейчас подобным образом шутить было уже можно. — Стол, как говорится в подобных случаях, уже готов, — несколько театрально и по-дружески расшаркался, отведя руку в сторону, мой знакомый, — все в ожидании последнего приглашённого. — Особенно хозяин дома, — улыбнулся с поклоном я. — Слишком громко сказано, — засмеялся мой знакомый, — ваш покорный слуга всего лишь хозяин квартиры, хотя и крупногабаритной. Я улыбнулся в ответ и отметил про себя, что он, со своею острой бородкой, сухощавым и весьма интеллигентным лицом, напоминал всё же какой-то странный советский вариант известного литературного героя. — Вы сегодня напоминаете облагоразумившегося Дон-Кихота, — сказал я. — О! Если бы только я, — ответствовал хозяин, — ныне мы все, по крайней мере многие, напоминаем Дон-Кихотов, когда в такой прекрасный осенний день собираемся отметить память героев, о которых ныне уже редко в России вспоминают... Впрочем, как знать, — добавил он, на мгновение задумавшись, — в нашей сегодняшней компании есть люди с машинами, — может быть, они возжелают прокатиться на это знаменитое поле, на котором в течение десяти часов было убито с двух сторон около ста тысяч человек, не считая тех, кто умер от ран позднее. — Причём убиты были эти люди самым зверским образом, — согласился я, — в основном в рукопашном бою. — Да, — кивнул грустно седеющей головою хозяин квартиры, — это почти что Хиросима, только рукотворная в самом прямом смысле этого слова. — Чистое озверение, — согласился я. — Прошу в моем присутствии не применять к солдатам и офицерам слово «озверение», — раздался из-за двери молодой сильный бас и добавил: — Люди находились при исполнении служебных обязанностей. Хозяин распахнул дверь в гостиную, и я вошёл в квадратную большую комнату с огромным фотографическим портретом белой лошади в тяжёлой чёрной раме. А под этим портретом стоял длинный дубовый стол на толстых вздутых ножках. На столе не было скатерти. Несколько бутылок водки, высоких бутылок белого стекла с пробками под белым сургучом, стояло прямо на дереве. Вокруг сидели пятеро мужчин не выше среднего возраста, крепких, плечистых, с лицами приветливыми и уже немного