свалился на него плен, не собственное бессилие, даже не ярость, не находящая выхода, а чувство, охватившее его, когда он заметил среди немецких солдат, окруживших носилки, почти мальчика с засученными по локоть рукавами, со сдвинутой на затылок каской, который стоял, ел зеленое яблоко, улыбался и смотрел на него, как на муравья, которого только что притоптал из любопытства сапогом, и сейчас с нетерпением и откровенным интересом наблюдал, как тот выбирается из беды. Его снова положили на носилки.
— Больно мне, — проговорил он тихо. — Очень больно.
— Потерпи сынок.
Но вдруг его приподняло над носилками и монастырскими куполами, понесло в нагретый полуденным солнцем сияющий воздух.
Он заскользил над истерзанным пограничьем и снова увидел изрытый снарядами берег реки, развороченные траншеи и сгоревшие здания военного городка, груды развалин и вывороченную с корнем старую яблоню посреди двора. Взглядом искал и не находил живой души.
На пепелище хозяйничало молчаливое воронье. Среди мёртвых защитников пограничной заставы метались чёрные птицы, наполняя свистом крыльев безлюдную пустоту.
— Ребята! — позвал он в надежде, что хоть кто-нибудь да откликнется. — Эй, ребята, слышите?..
Молчание отдалось в груди обжигающей болью.
То была его последняя боль.
Он скользил в поднебесье и оттуда, из прозрачной лазури, звал и звал своих хлопцев, моля хоть одного из них подняться с перепаханной металлом и сдобренной кровью земли.
— Ведерников! Лабойко, Миронюк, Черненко, — закричал он изо всех сил. — Ну, что же вы?..
И вдруг увидел их, бегущих к реке, где вражеские сапёры в серо-зелёных мундирах кончали сборку понтона.
— Сюда, ко мне! — крикнул он так, что дыхания хватило только на эту короткую фразу. — Быстрее сюда, — звал он их. — Ну побыстрее!..
То был его последний зов.