иней, они стояли красивые, пушистые, и только галки — откуда только они взялись! — перелетая с ветки на ветку, чернели в кронах. Они горласто переругивались и стряхивали слюдяную пыль…
Стояли лютые холода, казалось, навек выстудило всю округу. Отшумели страшные пожары, сокрушившие деревни на пути немецкого отступления, и морозы пошли рука об руку с бойцами вдогон за врагом, откатывавшимся просёлками, никогда прежде не мятыми такой пропастью шин и гусениц. Лет сорок спустя в фильме «Подсолнухи» я увидел всё это снова: избу, набитую людьми так, что ночью все спали стоя, ни сесть, ни лечь было негде. Погорельцы и солдаты искали укрытия от жгучего, беспощадного холода.
…Мы шли посреди улицы мимо занесённых пепелищ, только кое-где торчали трубы. А вот и наши тополя, высоченные, крепкие. Я знаю, с той стороны кора у них вздулась и стала чёрно-коричневой. Закрыть глаза, и бабушкин дом уже смотрел в мою сторону всеми пятью окнами. Наверху светёлка, слева за заборчиком, старые доски которого в желтоватом лишайнике, — яблони, сливы, тернов венец, орешник.
Вот я сейчас открою глаза и всё увижу на прежнем месте. Пожалуйста, пусть так и будет! Вымытые ступени крыльца, дорожка, уходящая за дом, на огород, банька, за ней — сад, по правую руку за домом — пчельник, сенной сарай. Мама поскользнулась, я выпустил её руку и открыл глаза. Обгоревший колодезный журавль, как зенитка, был нацелен в небо. Даже под снегом видно, как грудились кирпичи там, где была русская печь. «Недаром нас теперь зовут погорельцами»…
Стало страшно и совсем холодно.
Мама обернулась ко мне, платок, волосы, брови, ресницы — всё в инее, только щёки чуть-чуть порозовели.
— Ну всё, проводил, иди домой.
«Домой»… В эту чужую избу, набитую народом, где днём всё время топилась печка. В ней всегда стоял чугунок, варили картошку такие же, как мы, погорельцы, бойцы — кашу, хозяйка подогревала пойло корове. По зальдевшим окнам текли всё время струйки, когда сидевшие на лавках бойцы вставали, на шинелях темнели пятна. Одни уходили, ненадолго становилось посвободнее, но вскоре новая часть приходила в деревню, и опять толчея несусветная. Вот на полу расстелили плащ-палатку, на ней раскладывают кучки сухарей, к каждой вдобавок — по кусочку сахара, по две папиросы. Один за другим подходят бойцы, прячут сухари в карманы, закуривают. Весёлоглазый, совсем молодой парень протягивает мне сухарь. — Спасибо, я не хочу. — Откуда ты такой вежливый? — Из Ленинграда. — Как же тебя сюда занесло, земляк? — С мамой и братиком приехали к бабушке, а немцы дом сожгли. Мы теперь погорельцы… Боец сказал, что он из Стрельны. Я не знал, что это такое, а переспросить постеснялся. Но слово запомнилось, военное оно: Стрельна — стрелять. …Мама остановилась, смахнула варежкой иней с волос, посмотрела назад, не идёт ли какая-нибудь машина, взяла у меня узел. — Я не хочу туда… — Ну тогда иди погуляй. Только недолго, а то замёрзнешь, вон какой холод. Толик задремал, хмурил бровки, видно, что-то привиделось. — Поиграй с ребятами. Там на уцелевшем конце деревни, наверное, собралась вся ребятня. Днём в избах редко кого застанешь, мороз нипочём, когда на улице столько всего — машины, танки, обоз идёт, тягач протащил подбитый немецкий самолёт. Но мне было плохо, часто дразнили. Немец забрал у меня шапку, и пришлось ходить в зелёном бабушкином платке. Мама махнула мне рукой и ускорила шаг: зимний день короток, а путь предстоял неблизкий — до Клина тридцать километров. Да ещё с «пудиком». Она шла ходко. Дорога чуть поднималась в гору, и скоро мама стала похожа на девочку, потом рука с узелком срослась с телом, и наконец вся фигура превратилась в маленький столбик, который всё уменьшался и уменьшался. И вот я уже не пойму, вижу маму или нет. Мне стало так одиноко и грустно, что слёзы сами выкатились из глаз. Я увидел, как они пробили двумя точками снег. «А интересно, можно ли доплакаться до земли? Вряд ли. Такой снежище, наверное, только струёй кипятка из самовара можно пробить. Вот бы его в сугроб поставить! Какой бы пар поднялся здесь!»
«Домой»… В эту чужую избу, набитую народом, где днём всё время топилась печка. В ней всегда стоял чугунок, варили картошку такие же, как мы, погорельцы, бойцы — кашу, хозяйка подогревала пойло корове. По зальдевшим окнам текли всё время струйки, когда сидевшие на лавках бойцы вставали, на шинелях темнели пятна. Одни уходили, ненадолго становилось посвободнее, но вскоре новая часть приходила в деревню, и опять толчея несусветная. Вот на полу расстелили плащ-палатку, на ней раскладывают кучки сухарей, к каждой вдобавок — по кусочку сахара, по две папиросы. Один за другим подходят бойцы, прячут сухари в карманы, закуривают. Весёлоглазый, совсем молодой парень протягивает мне сухарь. — Спасибо, я не хочу. — Откуда ты такой вежливый? — Из Ленинграда. — Как же тебя сюда занесло, земляк? — С мамой и братиком приехали к бабушке, а немцы дом сожгли. Мы теперь погорельцы… Боец сказал, что он из Стрельны. Я не знал, что это такое, а переспросить постеснялся. Но слово запомнилось, военное оно: Стрельна — стрелять. …Мама остановилась, смахнула варежкой иней с волос, посмотрела назад, не идёт ли какая-нибудь машина, взяла у меня узел. — Я не хочу туда… — Ну тогда иди погуляй. Только недолго, а то замёрзнешь, вон какой холод. Толик задремал, хмурил бровки, видно, что-то привиделось. — Поиграй с ребятами. Там на уцелевшем конце деревни, наверное, собралась вся ребятня. Днём в избах редко кого застанешь, мороз нипочём, когда на улице столько всего — машины, танки, обоз идёт, тягач протащил подбитый немецкий самолёт. Но мне было плохо, часто дразнили. Немец забрал у меня шапку, и пришлось ходить в зелёном бабушкином платке. Мама махнула мне рукой и ускорила шаг: зимний день короток, а путь предстоял неблизкий — до Клина тридцать километров. Да ещё с «пудиком». Она шла ходко. Дорога чуть поднималась в гору, и скоро мама стала похожа на девочку, потом рука с узелком срослась с телом, и наконец вся фигура превратилась в маленький столбик, который всё уменьшался и уменьшался. И вот я уже не пойму, вижу маму или нет. Мне стало так одиноко и грустно, что слёзы сами выкатились из глаз. Я увидел, как они пробили двумя точками снег. «А интересно, можно ли доплакаться до земли? Вряд ли. Такой снежище, наверное, только струёй кипятка из самовара можно пробить. Вот бы его в сугроб поставить! Какой бы пар поднялся здесь!»