Литвек - электронная библиотека >> Александр Георгиевич Малышкин >> Военная проза и др. >> Падение Даира

А. Малышкин Падение Даира

ПОСЛЕДНЯЯ СТРАНИЧКА ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ (О повестях Вс. Иванова, А. Малышкина и романе В. Кина)

Двадцатый пришел как-то сразу, вдруг. Еще вчера белые сжимали Орел и Тулу, еще вчера в Петрограде дрожали стекла от пушек Юденича, и Колчак гнал чешские эшелоны на Москву. И вдруг, почти внезапно, рванулась армия. И красноармейцы уже в Крыму ели… терпкий виноград… уже под Варшавой на стенах польских фольварков писали мелом — «не трудящийся, да не ест», а в Иркутске ветер трепал расклеенные объявления о расстреле адмирала. Это он, двадцатый, выдумал веселое слово — «даешь!»

В. Кин («Старый товарищ»)
Непросто и по-разному создавались эти книги…

Одну из них — героическую песнь о штурме Перекопа — писатель творил на «еще не остывшей от боев земле», в только что освобожденном Крыму, где все еще было неспокойно и нередко приходилось обрывать рукопись на полуслове и «стрелять в форточку из нагана, чтобы отпугнуть бандитскую шпану».

Другая — повесть об обреченном бронепоезде — писалась в голодном, пообносившемся, почти обезлюдевшем Петрограде первого послевоенного года. Черновиком для пробных набросков служила порядком изношенная классная доска, на которую крупными буквами наносил, правил, стирал и вновь выводил на шероховатом глянце свои «рабочие пробы» неутомимый автор. «Перебелялся» же текст на оборотную сторону географических карт, вырванных из Британской Энциклопедии. Все это, по шутливому свидетельству современников, предопределило и мировой размах, и энергичный прерывистый стиль в будущем прославленного цикла «Партизанских повестей».

Третья книга была создана много позже, в Москве. Столицу, едва оправившуюся от бедствий и лишений военных лет, со всех сторон обступал уродливый быт нэпа с его самодовольной сытостью и вызывающей роскошью, кощунственной на фоне общей все еще тяжелой, неустоявшейся, аскетической жизни.

Жил писатель в безбытной комнатенке на Гоголевском бульваре, «работал над книгой преимущественно вечерами, много курил и, чтобы никому не мешать, уходил курить и писать на кухню», едва дождавшись, когда покинут ее «сумерничающие» обитатели. Порой озорная, порой лирически-строгая, а то и трагедийная сила вымысла влекла молодого писателя «по ту сторону» от мещанского быта и «по ту сторону» фронта, в тыл врага, по знакомым ему с юности, занесенным снегом путям, вслед за «кулацкими розвальнями», уносящими двух отважных комсомольцев в тот далекий и яростный мир, в котором были и «штурмовые ночи Спасска», и «с бою взятое Приморье», где все еще билось неистовое сердце Виталия Бонивура, и героический китаец Син Бнн-у останавливал своим телом бронепоезд под номером 14–69.

«Мы входили в литературу волна за волной, нас было много».
«Падение Даира» А. Малышкина, «Бронепоезд 14–69» Вс. Иванова, «По ту сторону» В. Кина… Что роднит, повивает одной суровой нитью эти три книги, три итога духовных биографий, а по существу, три писательские судьбы? Стоящие в едином ряду с лучшим, что создавалось тогда молодой советской литературой, все они объединены пафосом личной сопричастности к героическим свершениям своего времени. «Чапаев» Д. Фурманова, «Железный поток» А. Серафимовича, лирический триптих повестей Б. Лавренева («Ветер», «Сорок первый», «Рассказ о простой вещи»), «Барсуки» Л. Леонова, «Донские рассказы» М. Шолохова, «Разгром» А. Фадеева — на всех, названных и неназванных, будет лежать та же печать духовного богатырства, будет ощущаться тот же эпический размах, который обрела в революции каждая индивидуальная писательская судьба. Органическая целостность всей советской литературы определялась прежде всего тем, что она была рождена людьми нового исторического склада, людьми иного измерения, «пронизанного ветром Октября» (В. Луговской). И не «варварская лира», а простой походный карандаш, годный и для разметки маршрута на штабной карте, и для короткой строчки приказа, служил орудием поэтического воплощения эпохи.

Гуманизм революции заключается в том, что всей своей мощью она вошла в самые сокровенные глубины человека, принявшего ее и слившегося с ней.

Так 17-й год застает на «задворках» бывшей Российской империи Всеволода Иванова, будущего писателя, а пока странствующего факира, сочинителя коротеньких «антре» для клоунов, а затем типографского рабочего, книжника и мечтателя, проходящего свои жизненные «университеты». А вот — 21-й год. Петроград. Промерзшая аудитория Литературной студии Пролеткульта. Кряжистый, обросший бородой солдат в куцей шинелишке и «обгорелых обмотках», отогревая в руках замерзающие чернила и близоруко щурясь, слушает глуховатый голос Блока, читающего лекцию…

Такое же выпрямление в полный рост человека происходит и у севастопольских пирсов, где вахтенным офицером на минном тральщике служит бывший филолог, автор десятка элегических рассказов из жизни русского захолустья — Александр Малышкин. Ко и здесь начинается «время, о котором, — как пишет создатель „Даира“, — не рассказать простым перечнем фактов. Время ломки биографий, время неожиданных негаданных профессий, время, когда многим приходилось рождаться сызнова…» «Пятилетняя кочевая жизнь с Красной Армией», жизнь на пределе человеческих возможностей. Кременчуг, Каховка, Перекоп, Севастополь — реальные вехи биографии. Личный итог этого общего легендарного движения — обретенная писателем художническая зрелость, увенчавшаяся созданием «Падения Даира».

«Семнадцатый буйный год, с серыми броневиками, с шелухой семечек на тротуарах, с наскоро сделанными бантиками на пиджаках и кепках Красной Гвардии. Он въехал в широкие российские просторы на подножках и крышах вагонов, на паровозном тендере, разбивая по дороге винные склады и стирая с дощатых уездных заборов номера списков Учредительного собрания…»[1]. В воронежской недвижной глухомани встречает дату своего второго рождения озорной пятнадцатилетний гимназист — Виктор Суровикин. Что ждало его в жизни!? Повторение участи отца — «жертвы и материала статистики», «с обычной статистической судьбой среднего рабочего», «с жизнью средней продолжительности», которая «была обречена течь по кривому руслу уездной улицы»[2].

Но и здесь революция оказалась сродни молодости: Виктор Суровикин, отбросив в своей фамилии ее «суровую» часть и придав обновленному имени стремительность клинка, как и его сверстники — Аркадий Голиков (Гайдар), Александр Фадеев, Николай Островский, «семимильными шагами врастал в