Литвек - электронная библиотека >> Александр Яковлевич Розенбаум и др. >> Биографии и Мемуары >> Бультерьер >> страница 3
и перевоплотился в блатаря тогда, когда слухом о них не слыхивал и духом не дыхивал. Но в свои двадцать лет я был абсолютно «блатной» в творчестве. Кроме как Господу этого никому не сделать. Одной начитанностью тут ничего не добиться. Разве я один читал «Одесские рассказы» Бабеля? Или я один смотрел фильм «Трактир на Пятницкой»?

Поэтому и склоняюсь к варианту, что все это Богом делано. Со мной так бывает, особенно в последнее время, я замечаю совершенно удивительные вещи: пишу песню, пишу, потом еще одну строчку написал, и вдруг вся песня переворачивается. Строчку эту, выходит, мне дал Бог.

Не знаю, как я написал свои «одесские» песни. Сейчас, с высоты своего возраста, жизненного опыта, с высоты моей профессии и того места, которое я в ней занимаю, я не могу понять, как мог этот парень в двадцать два-двадцать три года написать эти песни. Не могу я понять с высоты своего возраста и то, как я написал казачьи песни, как я влез в это дело. То же самое было и с Высоцким. Вот почему нас и сравнивают глупые люди.

Они, правда, не хотят раскинуть мозгами, не хотят понять, что подражать ему невозможно. Это можно либо пережить, либо тебя должны сделать Сверху.

Если ты этого не пережил, значит, тебя сделали Сверху.

Я пришел в поэзию чистым человеком, ребенком: до института не любил, не знал поэзию. Меня часто спрашивают: «Ваша мечта в творчестве? Чего вы хотите достичь?» А хочу я в школьной программе одно свое стихотворение иметь! Кстати, мне сказали, что в Киеве в школе изучают «Вальс-бостон», разбирают на уроках литературы. Я был счастлив.

Да, я был чистым, придя в поэзию. На меня никто из поэтов не оказывал влияния, и не потому, что я такой гордый, — просто на меня некому было в этом смысле его оказывать. Я научился читать в пять лет и прочел достаточно рано и много — от маминого учебника «Акушерство и гинекология» до Шекспира. А вот поэзию просто не знал и не любил — знал только «Блэк энд Уайт» Маяковского и «Бородино» Лермонтова, из школьной программы. Любил Маяковского как сильную личность — это было и двором воспитано, и мальчишескими отношениями.

Помню первый толчок к творчеству. В свои тринадцать-четырнадцать лет я учился в музыкальной школе очень неохотно — как все нормальные мальчишки. Меня привлекал двор, и ничего другого я знать не хотел. Музыкальную школу все же надо было заканчивать. Сейчас я благодарен маме за то, что она заставила меня сделать это.

Так вот, в свои тринадцать лет я отправился к бабушке на ее работу — в типографию газеты «На страже Родины»: у них там на танцах играл какой-то ансамбль. Как я понимаю сейчас, это был совершенно пятиразрядный, работающий на «чесе» ленконцертовский коллектив, который пригласили поиграть на танцах. Но тогда мне все это жутко понравилось. Я даже подсел к пианисту, и мы весь вечер вместе играли. Я был мальчишкой, но он меня милостиво пустил за клавиши, и мы с ним «чесали» в четыре руки. И тогда… я улетел в музыку. Изменил свое отрицательное отношение к этому занятию, уселся за рояль надолго, на всю жизнь…

Такой вот толчок. Видимо, Бог меня поцеловал в возрасте тринадцати лет. Шепнул: «Санек, пора работать! Ты созрел!» Он не целовал меня раньше — ни в шесть, ни в десять, ни в двенадцать. У меня тогда не было к нему никаких вопросов, а у него ко мне: наверное, он ко мне присматривался. А потом шепнул: «Хватит, Шурик, пора трудиться на благо самого себя и Отчизны, если получится».

Самые яркие картинки детства? Наверное, 12 апреля 1961 года. Я возвращался с урока английского языка, и вдруг в один момент весь город оказался заполненным людьми. Солнечнейший день — и ощущение, что вся страна вышла на улицы.

Из картинок домашней жизни вспоминаю, как мы с братом разбили зеркало, трюмо. Жили мы в коммунальной квартире, впятером в одной шестнадцатиметровой комнате. Все были на работе, и мы с братом хулиганили. Кончилось тем, что трюмо упало посреди комнаты — тыщ пять осколков!

Из школьной жизни помню случай, как я рассказал в классе анекдот про Хрущева одному мальчику, а тот, видимо, своему папе. Меня вызвали к директору. Вхожу к нему, а там сидит папа моего одноклассника Андрюши Волкова в кожаном плаще, этакий сталинский сокол. Смотрит на меня, как на подследственного в тридцать седьмом году. Пришел заложить меня, учащегося третьего класса, как врага народа. Единственное, что я спросил: «Маме с папой ничего за это не будет?» Страх был дикий.

Сыновья бывают «мамины», бывают «папины».

Я — «бабушкин», бабушки Анны Артуровны, маминой мамы, корректора, которой я с семи лет помогал проверять гранки. Родители никогда не были моими друзьями, моим другом была бабушка.

А родители всегда были Родителями. Она самый дорогой для меня человек в жизни.

Для меня друг — это другое понятие. Я бабушке мог рассказать намного больше, чем маме с папой.

Все, что я имею творческого, наверное, это все от нее. Она была замечательным человеком. Но если брать родительские гены, то я — отцовский, а Вова, брат, — мамин. У нас очень хорошо все распределилось.

Лет в двенадцать я посмотрел фильм по роману Диккенса «Большие надежды». Там была очень страшная сцена: герой фильма, мальчик-подросток, оказывается ночью на кладбище. Видит фигуру человека, распиливающего что-то (это оказались кандалы). Мальчик подходит, человек поворачивается к нему своим ужасным, обезображенным лицом…

После этого фильма меня буквально преследовала мысль об этом ужасном человеке. Я стал бояться темноты, но каждый вечер специально дожидался, когда стемнеет, и только после этого шел выносить мусор — это была моя домашняя обязанность. А двор у нас был глухой, темный… Шел и шептал себе: «Только не обернуться, только не обернуться!..»

Еще помню, как в Ленинграде впервые на экранах пошла «Великолепная семерка» и мы с другом Андрюшкой Дериным достали билеты на этот замечательный американский ковбойский фильм. А перед выходом из дома обнаружили бутылочку «Старки», плоскую такую и очень «ковбойскую». Взяли ее, расставили по-ковбойски ноги — и сделали по глотку. Пришел папа, увидел, что у него в бутылке граммов ста нет. Дальше была разборка, и в кино нас не пустили.

В юности, глядя на отца, я получил абсолютно четкое понятие — каким должен быть мужчина и чем он должен заниматься, хотя родители никогда мне об этом не говорили. Даже если бы и говорили, то я бы, наверное, не очень-то послушался. Так что я всегда был достаточно самостоятельным в выборе своих жизненных путей.

Я «торчал» от рок-н-ролла, от «Пингвинов», от «Черного кота». Шейк, «Твист-эгейн», битлы-роллинги, работал на ритм-гитаре. Когда надо было, играл соло, но никогда не был лидер-гитаристом. У меня своя,