сделал шаг вперёд и услышал её дыхание, словно меч, свистящий в ножнах.
— Почему ты возвращалась через овраг одна? — прошептал он. — Ведь ты возвращалась одна? Ты думала, что повстречаешь меня на середине моста? Зачем ты пошла сегодня вечером на спектакль? Почему ты возвращалась через овраг одна?
— Я… — вырвалось у неё.
— Ты, — прошептал он.
— Нет… — прорыдала она шёпотом.
— Лавиния, — сказал он и сделал ещё один шаг.
— Умоляю, — сказала она.
— Отвори дверь. Выходи. И беги, — прошептал он.
Она не шелохнулась.
— Лавиния, открой дверь.
Из её горла вырвался жалобный стон.
— Беги, — сказал он.
Сделав шаг, он почувствовал прикосновение к своему колену. Он зацепил в пространстве нечто, споткнулся и упал на столик с корзинкой, и полдюжины клубков шерсти мягко запрыгали в темноте, как котята. На одной из лунных дорожек, пробегавших по полу под окном, словно железный указатель, лежали швейные ножницы. Они обожгли его пальцы ледяным холодом. Вдруг он протянул их ей в стоячем воздухе.
— Вот, — прошептал он.
Он прикоснулся ножницами к её руке. Она отдёрнула руку.
— Ну же, — настаивал он. — Возьми, — проговорил он через какое-то время.
Он разжал её непослушные и окоченевшие пальцы, которые уже были мертвенно холодны на ощупь, и вложил ножницы ей в руку.
— Бери, — сказал он.
Он долго смотрел на лунное небо, и когда взглянул на неё снова, прошло сколько-то времени, прежде чем он смог различить её очертания во мраке.
— Я ждал, — сказал он. — Но так было всегда. Я ждал и других. Но все они рано или поздно сами приходили ко мне. Как всё просто. Пять миловидных женщин за последние пять лет. Я поджидал их в овраге, в поле, у озера, везде, и они приходили, чтобы найти меня, и находили. Как здорово было читать на следующий день газеты. А сегодня вечером на поиски отправилась ты, я знаю, иначе ты не стала бы возвращаться по оврагу одна. Ты напугала себя там и побежала, так? Слышала бы ты, как ты бежала по тропинке! В дверь! Потом заперла её! Думала, что уж в доме-то тебе ничего не угрожает, да?
Она держала ножницы в омертвелой руке и заплакала. Он смог различить едва заметный проблеск, словно от воды на стенах мрачной пещеры. Услышал её всхлипы.
— Ну что ты, — прошептал он. — У тебя же ножницы. Не надо плакать.
Она плакала. Она не шевелилась. Стояла, объятая дрожью, запрокинув голову и сползая по двери на пол.
— Не плачь, — шептал он. — Я не люблю этого. Терпеть не могу рыданий.
Он протянул руки и приближался к ней, пока не коснулся её щеки и ощутил влагу. Её тёплое дыхание ласкало его ладонь, словно летний мотылёк. Затем он лишь промолвил:
— Лавиния, — сказал он нежно. — Лавиния.
Как явственно запомнились ему ночи детства, когда мальчишкой он только и делал, что носился как угорелый, прятался, играя в прятки. Первые тёплые весенние вечера, ночи на исходе лета. Первые пронзительные осенние ночи, когда двери запирались пораньше и на верандах не оставалось ничего, кроме гонимых ветром листьев. Игра в прятки продолжалась, пока светило солнце или взошедшая луна, подёрнутая корочкой инея. Они разбегались вприпрыжку по зелёным лужайкам, словно горстка брошенных бархатных персиков или яблок. Водящий считал нараспев, его голова покоилась в объятиях рук:
— Пять, десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, сорок пять, пятьдесят…
И удаляющийся звук разлетающихся врассыпную яблок, дети, надёжно укрытые, кто на дереве, кто в тени кустарника и под ажурными верандами, и собачки-умницы, соображающие, что нельзя вилять хвостами, а то выдашь чужую тайну. Отсчёт закончен:
— Восемьдесят пять, девяносто, девяносто пять. Сто! Пора не пора, я иду со двора!
И Водящий выбегает в пустыню города, разыскивать спрятавшихся, а те запихивают ладошкой в рот смешки, словно драгоценные июньские земляничины. А Водящий вслушивается, не донесётся ли хоть малейшее биение сердца с высокого вяза, всматривается, не мелькнёт ли в кустах огонёк собачьего глаза, выискивает, не журчит ли где чьё хихиканье, которое разразится безудержным хохотом, в тот миг, когда он пробежит мимо, не заметив чью-то тень в тени других теней…
Он прошёл в ванную притихшего дома, раздумывая обо всём этом, упиваясь стремительным чистым потоком бурных воспоминаний, подобных водопаду мыслей, что низвергается с крутой скалы и летит, летит, пока не падёт на дно памяти.
Боже, до чего таинственными и длиннющими казались они себе в своих убежищах. Боже, как заботливо и бережно укрывал их сумрак, обуреваемых восторгом и ликованием. Как они, обливаясь потом, скрюченные, словно истуканы, воображали, будто смогут хорониться здесь хоть целую вечность! А глупый Водящий пусть себе несётся навстречу неминуемой досаде и остаётся с носом. Иногда Водящий останавливался прямо под твоим деревом и высматривал тебя, согнувшегося в три погибели, в видимых тёплых крыльях, в твоих большущих, прозрачных, как оконное стекло, крыльях летучей мыши, и восклицал:
— Вот ты где, я тебя вижу!
А ты знай себе помалкиваешь.
— Ты же на дереве!
А ты в рот воды набрал.
— Слезай!
А ты молчок. Одна лишь торжествующая чеширская ухмылочка. И Водящего начинают терзать сомнения.
— Это ж ты, скажешь, нет?
Ты отпрянул назад.
— А-а, я же знаю, что это ты!
В ответ ни звука. Только дерево тихонько подрагивает в ночи листик за листиком. И Водящий, испугавшийся тьмы, заключённой во тьму, уходит восвояси искать себе добычу полегче, чтобы можно было опознать наверняка.
— Ладно, с тебя хватит!
Он вымыл руки в ванной и подумал: «Зачем я мою руки?» А потом песчинки времени засосало обратно в воронку песочных часов и наступил другой год…
Он вспоминал, как иногда, во время игры в прятки, его вообще не могли найти. Он не давал себя обнаружить. Не проронив ни слова, он столько просиживал на яблоне, что и сам превращался в белое наливное яблочко. Он столько сидел, притаившись, на каштане, что обретал твёрдость и коричневую лакировку осеннего каштана. Ах, до чего же всесильным ощущаешь себя, когда тебя не могут найти, превращаешься в эдакую громаду — твои руки начинают ветвиться во все стороны, притянутые звёздами и полной луной, твоя таинственность обволакивает весь город, укутывает в твою нежность и долготерпение. В сумраке можно вытворять что в голову взбредёт. Придёт тебе что-нибудь на ум — сделаешь. Ты всемогущ. Сидишь над тротуаром и смотришь, как внизу снуют люди.
Им невдомёк, что ты глазеешь на них сверху. Можешь высунуть руку и пощекотать им носы пятилапым пауком своей ладони и нагнать страху в их мыслящие головы.
Он помыл