Литвек - электронная библиотека >> Конни Палмен >> Современная проза >> Наследие: Книга о ненаписанной книге >> страница 3
жизни мы, скорее всего, не можем любить иначе, чем так, как любят нас. Иногда потом всю жизнь приходится от этого отучаться, чтобы любовь не причиняла нам столько боли. Первый такой урок я получила в шестнадцать лет от классной руководительницы Тима.

Мне было уже десять, но я не замечала, что мама беременна. Внезапно она уехала и легла в городскую больницу. «У вас появился братик», — сказал мой отец, сияя. Стоя на кухне у мойки, он держал руку под струей воды, проверяя температуру. Намылив мочалку, он позвал моего старшего брата. Мы уже давно умели мыться самостоятельно, но никто не осмеливался ему об этом сказать. К тому же он мыл нам уши, о которых мы всегда забывали. В его руках даже мочалка могла быть приятной. Он попросил нас одеться во все лучшее — для нашей мамы, которой сейчас было нелегко; мы ведь знали, как она любила, когда мы опрятно выглядели. В своей комнате я достала белую рубашку и несколько раз подряд сглотнула слюну, прижавшись носом к ткани и вдыхая запах выстиранной, накрахмаленной и выглаженной матерью вещи.

У Тимми была большая красная голова, а у мамы синие мешки под глазами. Мы вели себя так, словно ничего не замечали, сюсюкались с малышом, по очереди гладили указательными пальцами его крошечные, прозрачные ручки, и весело болтали с матерью.

На обратном пути отец сказал нам, что мама совсем не спит в этой палате, в компании хихикающих молодых девиц, тараторящих ночи напролет. Я понятия не имела, сколько маме лет, но заметила, что она действительно выглядела старше других женщин.

Вернувшись домой с малышом на руках, она плакала.

В 1963 году еще не знали о послеродовой депрессии. По крайней мере, никто из наших соседей ничего подобного не испытывал. Родив ребенка, вы должны были светиться от счастья — другого выбора просто не было. Врач прописал ей таблетки, не объяснив при этом, зачем и для чего. Он лишь посоветовал принимать их каждый день в одно и то же время, пока не кончится вся пачка, затем сделать семидневный перерыв и приступить к следующей. Только по прошествии нескольких лет она узнала, что первой в округе начала глотать контрацептивы. Врач не предупредил ее, что от этих таблеток можно растолстеть и впасть в глубокое уныние. Уверена, он и сам об этом ничего не знал, и, спроси вы его, действительно ли эти таблетки могут нагнать тоску, он рассмеялся бы вам в лицо, утверждая, что это совершенно исключено и что в такой маленькой пилюле не может быть никакой тоски. Тогда, по-моему, они еще не имели ни малейшего представления о гормонах и тому подобных вещах.

Из красноголового, лысого, девятифунтового малыша Тимми очень быстро превратился в удивительно красивого, хрупкого, милого и немного боязливого ребенка.

Я ни на секунду не упускала его из виду, во всем ему помогала, думая, что таким образом действую во благо.

В тот день, когда мама отвела его в детский сад и ни словом не обмолвилась о том, как он рыдал, оставаясь там, я в школе побила свой личный рекорд по штрафным работам на каждом уроке. После обеда я даже не могла поиграть с Тимми, потому что должна была пятьдесят раз переписать десять химических формул, заполнить три тетрадных листка фразой из романа XVIII века («Mettez votre bonheur à les aider, comme elle l’y avait mis elle-même»)[1] и вывести на трех листах положительное или отрицательное бухгалтерское сальдо. Это было несложно. Мне нравилось писать штрафные работы — они меня успокаивали.

С тех пор как Тимми пошел в первый класс, я стала сама не своя. Начальная школа находилась на одной территории со средней, и Тимми был слишком близко, чтобы не думать о его существовании. Детский плач, доносившийся издалека, заставлял меня тревожиться, что это плачет наш Тимми, и я уже не могла сосредоточиться на чем-то еще. На переменах я пролезала сквозь кусты, разделяющие школьные здания, чтобы пробраться туда, где учился Тимми. Первый класс располагался в боковом крыле величественного старинного здания, в светлом помещении с продолговатыми оконными проемами, разделенными на маленькие стеклянные окошечки. Дважды в день я стояла, прижавшись носом к оконному стеклу, и успокаивалась лишь тогда, когда отыскивала среди других детей светловолосую голову Тимми. Он не плакал, а рисовал что-то в альбоме, читал книгу или играл с одноклассниками. Однажды я увидела, как весь класс разбился на группы, и только наш Тимми сидел за столом один, всеми забытый. Мое сердце разрывалось от жалости, и больше всего на свете мне хотелось ворваться в класс и разделить его одиночество, но я должна была бежать на французский.

Нашим учителем был мягкий, галантный и романтичный человек. Он ставил нам «Умирающего» Жака Бреля и «Судьбу» Лео Ферре, а также «Нет, нет, ничего не изменится» группы «Поппис», потому что «Поппис» были нашими современниками, такими же молодыми и веселыми. Мы замечали, как трудно ему быть строгим или наказывать нас.

«Mademoiselle Inden, qu‘est-ce qu‘il у a?»[2] — спросил он через несколько минут после начала урока. Поскольку мы должны были говорить только по-французски, я ответила: «Rien»[3].

«C’est rien, monsieur»[4].

«C’est rien, monsieur», — повторила я, чуть не плача, потому что не выносила, когда кто-то, не важно кто, меня критиковал. Он замолчал на мгновение, а затем сказал по-французски, что я плохая лгунья — мои глаза выдают меня. Перед такой мягкостью я пасовала еще больше, чем перед критикой или наказанием. Слеза сама собой покатилась по моей щеке, и я боялась ее смахнуть, дабы не привлекать к себе излишнего внимания. Впрочем, было уже поздно, потому что учитель подозвал меня к себе, открыл дверь в холл и выпустил из класса. Он положил руку мне на плечо, желая утешить, но мне было так больно, что даже на родном голландском я не могла рассказать ему о случившемся.

Да и что я могла ему объяснить? Что наш Тимми сидел там один-одинешенек и это было невыносимо? Или то, что мысль о каждой секунде горя, одиночества, страдания, боли, слабости и прочих бед в судьбе моих родителей и братьев была для меня нестерпимой и, обладай я такой властью, я бы жизнь отдала, чтобы облегчить их участь?

Сэлинджера когда-то упрекнули в том, что он изобразил семью Гласс слишком уж хорошей, милой и даже приторной, а братьев и сестру чересчур добрыми и заботливыми. Критик, который написал такое, не имеет ни малейшего понятия о том, как устроены многие семьи, ни малейшего.

«Too cute»[5] — не смешите меня.

Классная руководительница Тимми уже, конечно, давно догадалась, что я его сестра. Очевидно, она внимательно следила за мной и различала, когда я второпях заглядывала в окно во время коротких перемен, а когда у меня, наоборот, было больше времени — обычно я была свободна по