Литвек - электронная библиотека >> Сергей Александрович Снегов >> Советская проза >> Куда ворон костей не заносит >> страница 5
маленького мальчика, с любопытством, восторженно рассматривавшего ее, и спальный мешок или полог — из него высовывалась женская голова с длинными волосами и испуганными блестящими глазами.

— Я иду к Весеннему, совсем замерзла, — сказала Нина Николаевна, не то сообщая, не то жалуясь.

Эвенк внимательно оглядывал ее, куря трубку.

— Трись, товарища, крепко трись, совсем белый! — сказал он сиплым бесстрастным голосом.

— Обморозилась? Лицо? — спросила она так же бесстрастно и тихо.

— Совсем крепко белый! — подтвердил эвенк.

Она с трудом, несгибающимися пальцами, достала с пола слегка подтаявший снег и стала растирать лицо. И с каждым движением она словно оживала, возвращалась из какого-то далекого и страшного сна в мир реальных предметов и событий. Ноги она растирала уже не устало и медленно, а с ожесточением — белая кожа ног испугала ее.

И хватая все новые и новые пригоршни снега, она не выпускала их из скрюченных обмерзших пальцев, пока они не превращались в струйки ледяной воды, растекающейся по краснеющему телу. Совершенно не стесняясь мальчика и старика, с немым сочувствием следивших за ее движениями, она сбросила лыжные брюки и растирала тело выше колен, бедра, живот, все места, где чувствовала онемение. Мальчик, чтоб ей было светло, раздувал потухший огонь и перебрасывал в ее сторону горячий пепел.

Но чем сильнее она растирала себя, возвращая жизнь в тело, тем сильнее возобновлялось уже почти утраченное чувство холода. Теперь тело, сводимое и дергаемое болью, испытывало такой чудовищный озноб, какого она не знала даже на ветру. И это чувство холода, жгучей боли озноба было таково, как если бы она выставляла себя совершенно нагую на ветер и мороз.

У нее не хватило сил растираться дальше. Застонав, корчась от холода, она подползла к очагу и жадно, всей кожей втягивала в себя его умирающую теплоту.

— Мне холодно, мне очень холодно, — пожаловалась она хозяину. — Положи в костер мха или веток.

Но эвенк покачал головой.

— Нельзя делать такой, — сказал старик строго. — Ты тундра живешь, сама понимаешь: великий грех огонь даром гореть. Огонь кушай варить надо, огонь даром гореть не надо.

— Но я же замерзаю, это же не даром, ты меня спасешь, — молила она, полная возмущения.

— Ложись жена, согревай! — коротко сказал эвенк, указывая на мех, откуда выглядывала женская голова с блестящими глазами.

Нина Николаевна в отчаянии смотрела на хозяина. Он сидел бесстрастный и непреклонный, шевелил ногой пепел, потом придавил его камнем, чтобы в нем сохранился к утру жар — спички в тундре отсыревают и всякий хозяин стремится сохранить огонь, чтобы не разжигать его вновь. Она знала, что уговоры будут напрасны, и не могла сдержать слез. Закон тундры суров. Огонь, питаемый мохом, добываемым из-под снега, и ветками случайных кустиков, встречающихся кое-где в защищенных от ветра впадинах и долинах, разводится только для самого необходимого — для варки такой пищи, которую нельзя есть сырой. В тундре зимой нет ничего более нужного, чем огонь, и пустая трата его есть грех и преступление.

Как русский крестьянин не бросит землю и не растопчет ногой хлеб, своего кормильца, так нганасан или эвенк не истратит без необходимости огонь, питаемый мохом — хлебом его оленя. Для обогревания служат меховые пологи, спальные мешки, плотно сомкнувшиеся в мешке тела. Всего этого достаточно против любого холода.

— Что же мне делать? — спросила со слезами Нина Николаевна.

— Раздевайся, ложись жена, мигом согревай! — повторил хозяин.

Нина Николаевна с содроганием посмотрела в сторону мешка. В чуме становилось темно, и она уже не видела лица, выглядывавшего из мешка, и только глаза, светившиеся глубоким черным блеском, смотрели на нее со страхом и интересом. Она подумала о грязи, которая может быть в спальном мешке, и ее охватило отвращение.

— Раздевайся, товарища, ложись, — сурово повторил эвенк. — Утром идем горы на стойбище.

Молчаливая и подавленная, Нина Николаевна сидела у прикрытого тяжелым камнем жара и сжимала себя руками, словно только эго могло ее согреть. Когда она решилась, в чуме было уже совсем темно, и она не видела ни мальчика, ни бесстрастного старика, ни блестящих глаз глядевшей на нее женщины.

Одно странное явление поразило ее: оставаясь почти нагой в холодеющем чуме, она не испытывала большего холода, как будто дальше было мерзнуть невозможно.

Она услышала резкое гортанное восклицание, чьи-то сильные руки схватили ее пальцы, потянули их. Большое мягкое тело прижалось к Нине Николаевне и стало передавать ей, свою теплоту. И, не спрашивая ее, молча, деловито женщина, лежавшая рядом с ней, через каждые пять-шесть минут переворачивала Нину Николаевну с боку на бок. И от всего ее тела, от мягких стенок мешка, от наполняющего мешок воздуха шло непрерывное спасительное тепло, ровное и спокойное.

Ей не стало легче. Ей стало хуже. Казалось, огромный холод, оледенивший все ткани, все кости и жилы, изгоняемый наступающим на него со всех сторон теплом, выступает наружу и еще больше студит кожу, чем раньше студил, наполняя тело. Дрожь, которая не мучила в самые тяжелые минуты окостенения на ветру, теперь охватила тело, как налетевший порыв бури.

— А-а-а! — стонала Нина Николаевна, стуча зубами.

А потом дрожь стала затихать, и уже не со стороны, а в самом теле появилась проникающая сквозь успокоившуюся кожу пьяная, все отпускающая теплота.

Затем все стало путаться, она увидела палатку геологов в Весеннем, весело орущего Лукирского, к ней протянул обе руки Николай, воскликнул изумленно и радостно: «Ниночка, ты? Неужели ты?» И еще некоторое время, прежде чем она перестала что-либо чувствовать, охваченная крепким, как смерть, сном, ей казалось, что она плывет в лодке по узкому угрюмому озерку, по воде ходят высокие волны, и лодка приятно покачивается из стороны в сторону.