Литвек - электронная библиотека >> Георгий Витальевич Семенов >> Советская проза >> Кто он и откуда >> страница 3
новой квартирой?

— Гриппует.

— Да, конечно, — говорил Николотов носильщику с тележкой. — Да, к такси… А где Генка? — спрашивал он у тещи. — А Люда? Она знает, что мы приехали?

— Я вот сама… — говорила теща, оглядываясь и поспешая за носильщиком. — Только что был. А Люда вечером будет… Она работает.

И тотчас они все увидели Генку, младшего брата Тани. Он шел навстречу людскому потоку без шапки и, тоже видя их, сдерживал улыбку, таил свою радость. Он был длинный, с проросшей грифельной серостью под носом, коротко стриженный и рукастый.

— Ходит без шапки на холоде! — говорила ему мать с кашляющей, доброй крикливостью в голосе, пока все они целовались.

— Ну, а в третий-то? — сказал Николотов.

И они поцеловались в третий раз.

— Хоть бы ты ему приказал, — говорила теща. — Ему купили прекрасную шапку под пыжик, а он ходит, как каторжник, как из сумасшедшего дома…

А Генка нервно стиснул холодный и костлявый кулак с побелевшими шишигами суставов и, морщась, сказал:

— Ну оставь ты меня в покое! Кто сейчас ходит в шапках!

На Генке было черное с проседью пальто, и он показался Николотову совсем уже взрослым и непонятным, не тем, каким его помнил.

— Оставим его в покое, — смеясь, сказал он теще.


Две лиственницы с пожелтевшей хвоей, посаженные кое-как и в общем-то еще не успевшие приняться в глинистой почве и оттого пожелтевшие, понравились Тане своей необязательностью на ярком зеленом газоне, похожем на заливной луг или на сочную озимь среди серости асфальта; впрочем, даже асфальтовая тропка, еще не затоптанная, черно-маковая, ведущая к подъезду высокого белого дома, над которым в синем небе парили и как будто возносились в синеву белые, как и сам дом, легкие облака, — все это обычное и в общем пока еще не ухоженное, израненное следами людей и машин окружение нового дома, все это в холодном воздухе показалось Тане таким чистым, свежим и красивым, что она вдруг усомнилась в чем-то, пожалела о чем-то, что-то в ней пошатнулось, и она в этой слабости подумала с тоской, что могла бы так же вот, как Генка, идти теперь в свой дом, в свою комнату, в которой какие-то нужные и необходимые вещи, какие-то привычные безделушки, оставленные дела, интересная книга, заботы, к которым приятно возвращаться, чувствуя себя хозяйкой времени и своих дел.

Искушение было велико, стало грустно и захотелось скорее музыки, гостей и веселья: она знала, что мама приготовила, конечно, хороший стол, что вечером будут гости и Генка будет крутить магнитофон… И когда они поднялись на девятый этаж этого белого бетонного дома, захлопнули дверь шумного лифта на гулкой площадке и мать торопливо стала искать ключи в сумочке, а Генка тут же отпер дверь своим ключом («У меня бы тоже был собственный ключ…») и когда Таня увидела желтый, блестящий паркет, на который сразу же, как только они вошли, лег яркий луч солнца, словно жмурясь по-кошачьи, и просветил играючи листья традесканции, свисающей плетью со шкафа, у нее вырвался глубокий вздох, она обиженно посмотрела на мужа, и ей вдруг расхотелось сказать своим родным, как хороша и уютна новая эта квартира, в которой, ей не жить.

Это было странное чувство, и было противно переживать эту гнусную зависть.

— В общем молодцы! — сказала она упавшим голосом. — Только вот дом не кирпичный — жаль.

— Какая разница? — сказал Николотов. — Поздравляю вас!

И он подумал, что тоже мог бы возвращаться в такую или чуть поменьше квартиру… Впрочем, он тут же отогнал эту мысль, вычеркнул ее из сознания.

* * *
А поздно вечером, когда разошлись все гости и они остались одни или, вернее, почти одни, потому что им выделили маленькую комнату рядом с кухней, а сами — отец, мать и Генка — улеглись спать в большой, Николотов долго не мог заснуть.

В такие поздние вечера, которых было не так уж много в его жизни, когда он бывал свободен от дум про завтрашний день, когда он бывал тревожно счастлив и немножко пьян, он рассказывал жене про себя.

Он думал, и ему казалось, что это очень интересно знать жене и что нельзя не рассказать ей об этом. Он просто испытывал потребность в такие вечера пройтись по прошлому и вспомнить себя в этом прошлом. Ему уже слишком давно никто не рассказывал о том, какое слово он сказал впервые, какие у него были игрушки, и как он подрался впервые, и как он рассек себе бровь, ударившись об угол чугунной печной дверцы, и сколько крови было, и какого страху все натерпелись…

Когда умирают родные люди — бабушки, тети и самый близкий и дорогой тебе человек, — вместе с ними умирает детство, потому что никто уж и никогда не в силах вспомнить в тихий семейный вечер и рассказать с искренним умилением, как ты произнес свое первое осознанное слово и как ты плакал, как смеялся, как делал первые свои шаги — никто, никогда уже не порадуется, вспоминая то, что не дано тебе помнить.

Он уходил в далекое прошлое, рассказывая жене о себе, забывая при этом, что когда-то рассказывал ей обо всем и теперь она слушала по привычке… Впрочем, это ей не мешало и даже нравилось — слушать рассказы мужа о себе. А когда он умолкал, она не спрашивала ни о чем, а его не обижало это, будто рассказывал он сам себе.


— …Ты понимаешь, конечно, ей было очень обидно думать тайком от меня о запахах кухни, о порции солянки с прозрачными севрюжьими хрящами, похожими на кусочки обтаявшего льда, которую она оставляла бы мне. А что ей самой! Что вообще тогда нужно было! Сама-то она, конечно, рассчитывала насытиться кухонным духом, какими-нибудь кусочками… жидкими щами, ну и кусочками хлеба. Ей стыдно было, я знаю. Она мучилась, думая о людях за столиком. Люди бы ей заказывали всякое, а она потом следила бы за ними и за кусочками черного хлеба. А сколько тогда заказывали хлеба? Граммов по сто. Так вот она надеялась, что люди, придя в ресторан, будут недоедать этот заказанный хлеб и она сможет подкормить меня. Я тогда был длинный и худой, как… как все худое на свете. Она знала, на что шла. Думала, конечно, что это ненадолго, на какой-нибудь годик-два, пока я не кончу школу, а потом опять в автобусный парк кондуктором. Она работала на загородной линии. Тряслась целыми днями на расхлябанной колымаге с фанерными дверцами среди стеганых серых одежд и бидонов в мешках… В первые свои рейсы, когда она брала меня с собой, ей было радостно видеть лужайки за окошком и всякие перелески, красные сосны… И мне было тоже радостно задыхаться пульсирующим ветром и видеть синий асфальт Рублевского шоссе с синими постовыми на каждом километре, и птиц слушать было радостно, когда автобус вдруг останавливался на целую вечность. Эти короткие остановки, особенно в