гробовщик. Его не любят, ему не верят.
— Ты…
Подоспела Эмми Хэллоран и схватила мужа за руку.
— Все ты…
Глаза у него бегали от муки и ярости, он метнулся вперед и всадил кулак Нэйту Туми в лицо. Нэйта ударило, как молнией. Он повалился, в голове все плыло, глаза застлала кровь. Он упал и как будто только и ждал этого за свою вчерашнюю злобу, за птиц, которых он так ужасно, бешено лишил жизни, и чуть не с облегченьем он ощутил касанье земли, и его ножом полоснула боль.
Он лежал, кажется, ужасно долго, а потом медленно поднялся на ноги, ладонью отер кровь с лица и увидел, что он один, Хэллораны ушли в дом и его оставили. У него разламывалась голова. Но он успокоился. Так ему и надо, все по заслугам, раз он любил ее и знал, когда она умерла, раз он — Туми и он калека. Чего еще ждать от Хэллорана, ведь тот от горя сам не свой. Хэллоран не виноват.
Сияло солнце и бросало Нэйту за спину тень, густую и темную на светлом. Очень медленно он побрел в плотницкую тесать гробик; один на один со своей тишиной.
Человек-слон
Знакомый няни Фосет появился в тот самый день, когда в первый раз за сорок лет высушили Круглый Пруд. И потом она при Вильяме больше никак его не называла. Так он и остался «Мой знакомый».
Вильям расспрашивал насчет пруда, он беспокоился, на что он теперь будет похож и какой величины он теперь будет.
— Такой же, как раньше. Что за глупый вопрос.
— И в нем не будет нисколько воды?
— Так не говорят. Говорят «в нем совсем не будет воды».
— Ага. А яма большая будет?
— Яма? Какая еще яма? Подыми-ка руки.
Мыльная пена закапала из-за ушей вниз, ему на грудь. По краям ванны, когда шевелилась вода, толкалась серая накипь. Он старался представить себе Круглый Пруд, к которому ходил каждый день, совершенно пустым, без воды и без водной зыби посередке, но у него ничего не получилось, он ничего не мог вообразить, и его мучила неизвестность.
— Ну, ямы не будет, а что будет?
Няня нагнулась, и в ванну из подобранных рыжих волос плюхнулась заколка.
— Грязь будет. Встань-ка. — Над верхней губой у нее выступили рядком капли пота. Она поскорей выудила заколку. Он испугался, как бы на нее опять не нашло, находило всегда ни с того ни с сего, и тогда в комнатах делалось душно и противно дышать. Поэтому он не спросил, куда денутся утки. Просто он представил себе уток, каждую в отдельной клетке, без воды; сторожа будут кормить их хлебными крошками, а потом за перепончатые розовые лапки уток подвесят к рейке в магазине Мерчисона «Мясо-птица».
Няня Фосет уже терла его очень сухим полотенцем.
Сперва у него была другая няня, он запомнил только ее запах, усталое лицо и тоску, которая от нее шла. «Я воспитана в старых правилах, — объявила она, когда приехала, — я привыкла к самым лучшим домам».
И она настояла на том, чтоб в воспитание никто не вмешивался, чтоб из его меню полностью исключили сладкое, чтоб прогнали уборщицу, которая ругалась скверными словами.
— Зато она решительная и на нее можно положиться, — говорила мама Вильяма, потягивая сигарету в жемчужно-серой гостиной. — С ней так легко, так удобно.
Правда, честно говоря, мама чувствовала себя даже как-то виновато, она побаивалась, что няня, с которой все идет гладко, — это что-то не то. И когда та няня вдруг умерла и пришлось подыскивать новую, она почти с облегчением вздохнула. Вильяму тогда было три с половиной года.
Теперь он уже не помнил, что было до того, как в доме появилась няня Фосет. Он видел все ее глазами, все, что знал, он знал от нее. Няня Фосет была ирландка, ей было тридцать пять лет, она родилась в Дублине, в честной протестантской семье, на нее находило. За чересчур пышными грудями пряталось у нее нетерпимое сердце, особенно нетерпимое к мужчинам и к республике Эйре.
Мама Вильяма целый месяц тревожилась.
— Надеюсь, мы поступили правильно, кажется, она подходящая, хотя всем известно, няни теперь вообще уж не те. Боюсь только, как бы волосы у нее не оказались крашеные. Цвет неестественно рыжий.
Мама говорила, как говорили в старину, но она не была старомодной, просто ее так воспитали. Она говорила тоненько, в нос, она немного блеяла. С няней Фосет ей стало гораздо спокойней, наконец-то она почувствовала себя хозяйкой своего дома, своего ребенка. А чудит — так ведь чего же от них и ждать.
Они поехали в гости к бабушке на Кэдоган-сквер, бабушка сидела среди бахромчатых кресел, сильно напудренная. Она спросила:
— Ну, а как там эта твоя няня Фосет?
— Но ты же знаешь, — ответила мама. — Все хорошо. Все будет в порядке, теперь я спокойна. Я бы не доверила Вильяма первой встречной.
На этом тревоги кончились, и благополучие Вильяма перешло в ведение няни Фосет.
Все, в чем он был твердо уверен, все, что он ясно понимал, исходило от няни Фосет. Прочее были чуждые земли, в которые он вступал с мамой, отцом, бабушкой с Кэдоган-сквера, — земли странные, ненадежные. Он бы там просто не выжил. От няни Фосет он узнал, что «ирландец ирландцу рознь», что протестанты из хороших семей в Дублине держатся сами по себе, у них свои клубы, танцзалы и школы.
— Опытная няня, — говорила много раз няня Фосет, — не служанка какая-нибудь. Это профессия. Ты не думай, я вам не прислуга.
Он узнал, что в Дублине разрушают старинные особняки, что бессовестные южные ирландцы, католики и рабочие, уезжают в Англию и там только срамят свою родную страну. Он узнал про нахальные ухватки бесстыжих девок, которые работают официантками в лондонских кафе и кондукторами пригородных автобусов. Он узнал про бескорыстную партию юнионистов и про то, как разлютовались в республике Эйре пасторы-фанатики и как там худо крестьянам. Он узнал, что бабушка няни Фосет разводила ирландских сеттеров и что семья у них испокон веков была гордая. А главное — он узнал, что большинство неприятностей на свете, а у женщин так даже все неприятности, идет от мужчин.
— Сам мужчиной будешь, — сказала она, вешая на спинку стула клетчатую рубашечку, — и будешь как все, не лучше других.
Тут уж он усовестился, он понял, что мирные дни с ней для него сочтены. Он призадумался о том, как бы вырасти и не стать мужчиной, не делить общую мужскую вину. Он засомневался в расположении няни, в ее добром мнении. Ее глаза, чуть раскосые, как у японки, порхали по нему и не успокаивали, лишь небрежно, походя одобряли за то, что воспитанно себя вел или делал все, как она велела. Он мечтал к ней подлизаться, задобрить раз и навсегда, заработать ее похвалу. Но глаза скользили по нему, и он отчаивался. Ему удавалось лишь на час, на день заручиться ее милостью. Он жил от просвета к просвету. Он, как по камешкам, перебегал