- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (30) »
целую вечность затягивался сигаретой и наконец произнес:
— Не шибко-то горячись. Волк тебе товарищ. Видали мы таких скакунов, которые, как зайцы, по лесу тягаются. Покажи документы.
Пришлось доставать документы. Дед дотошливо проверял их и, возвращая, видно для прояснения своих мыслей, спросил:
— Тебя что, силком сюда прислали или как?
— Зачем, — сказал я. — Сейчас силком никого не заставляют. Или тебя силком заставили?
— Ты в мое дело не встревай. Я тебе не ровня, — ответил дед. — Иди, покажу твою каюту.
Каюта, как и весь дом, имела жалкий вид. Пол не мылся, видно, с самой постройки, — на нем засохли куски грязи, клочьями висели засаленные обои. Гвозди в стене были единственным украшением комнаты.
— Красиво живешь: дворец, а не каюта.
— Мне и так хорошо. Красоту разводить ни к чему.
Я был другого мнения, и через полчаса дом походил на авральное судно. Хлопала дверь, вносились доски, стучал топор, на плите грелось ведро с водой, в комнате летала пыль и паутина. Были ободраны обои, сколочен топчан, столик. Дед смотрел на уборку с видимым безразличием, — мол, надо что-то делать новому человеку, но, когда я взялся за пол, он не выдержал:
— Ты что ж, выходит, не моряк, а баба? Разве мужик пол моет?
— Мужик, может, и не моет, — ответил я, — а нам по уставу положено. А ну берегись! — И я плюхнул мокрую тряпку ему под ноги.
Брызги полетели в деда; он отскочил бочком и, обиженный, ушел в свою комнату.
Спина его стала гнуться в колесо, мертвые морщины у глаз вытянулись вдоль и поперек. На глаза и на нос, открывая плешивый затылок, надвигает он приплюснутую, как блин, кепочку и не снимает целый день. Бороду бреет, оставляя усы, незаметные, под цвет кожи лица, серые, землистые обкуренные табаком. Живет сам, хоть есть у него в Белоострове сыновья и невестки. В работе дед не горяч, устает, но признаться в своей старости не хочет даже себе и на вежливые намеки о пенсии отмалчивается. С моим приездом он даже на ревматизм перестал жаловаться, — ложится в постель, если заболеет
* * *
Так началась на кордоне моя жизнь. Ночью оба не спали: дед ворочался и фыркал, как чайник на плите, а я лежал тихо и глядел в потолок. Изредка по шоссе проходили машины и на стене двигалась светлая тень. Я глядел на эту тень и вспоминал матросский кубрик, солнечных зайчиков, заскочивших в круглый иллюминатор, своих друзей. Они от меня ушли навсегда. Я перебирал в памяти свое прошлое. Оно было не так уж плохо. Что ожидало меня здесь? Как примет этот настороженный лес? Должен бы по-братски. Утром в полосатой тельняшке я бегал по двору и делал зарядку. Утро было чистое. Просветленные капли висели рядком, словно их посадили так специально. Солнце заглядывало во все углы, обнаруживая желтые, красные, зеленые пятна. Медленно обсыхали ягоды рябины. К моей зарядке дед отнесся неодобрительно. Он предложил вместо этого наколоть дров. В дровянике стоял запах опилок и еловой смолы. В углу лежали круглые березовые чурки. Под острием топора они шипели и выпускали сок. Я колол дрова до тех пор, пока не сломал топорище. Ездили за водой. Сильва, спокойная, умная кобыла, размеренной поступью привезла телегу с бочками к колодцу и сама развернулась. Колодец был глубокий. Дед сказал мне: — Рывками не тяни. Ведро оборваться может. А мне в это утро хотелось тянуть только рывками, и ведро на третьем подъеме полетело вниз. Пока дед бегал за кошкой, я спустился в колодец. Звучно падали капли, оставляя на черном дне колодца разводья, зеленел мох. Кошкой я поднял ведро, чайник и ржавую кастрюлю. — Ну вот, и барахлишком потихоньку обзаводимся, — сказал я, когда поднялся. — На чужое не зарься, — вразумительно ответил дед и кастрюлю с чайником прибрал к рукам. Пришлось мне чесать затылок. Ничего не поделаешь, раз нашелся хозяин. Можно было жить по-разному: быть обидчивым, выражать недовольство по поводу разных мелочей этому жадному огарку-деду, жаловаться, что нет кастрюли, нет одеяла, нет сапог и прочих вещей, а можно было все принимать с улыбкой. Кому нужна в лесу твоя кислая рожа! Через несколько дней я принимал свой обход. — Тут мудреного ничего нет, — говорил дед. — Знай ходи да поглядывай. Увидишь, кто балует, того цапе, — и он показывал, как этого баловника надо брать за шиворот. Дед шагал по лесу привычно. Сучьев под его ногами будто бы и не было. Зато я шумел на весь лес, спотыкался о каждый пенек, и дед недовольно вздыхал. — Восемь кварталов у тебя, — постоянно напоминал он, — сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый, пятьдесят второй, двадцать второй и двадцать третий. Тянулись могучие сосновые леса. Осень не изменила их окраску. Крепкие, звонкие сосны уходили во все концы, куда хватало глаз. Когда они шумели на ветру, я задирал голову вверх, и мне казалось, что это корабельные мачты и сам я стою на огромной палубе. На душе было радостно. Это была моя стихия: те же зеленые волны, те же ветры над головой и километры под ногами. По этой стихии надо было мне плыть. Быть здесь и авралам, и штормам, надо только забыть про одиночество, покосившийся домик и неприветливый лес.* * *
На месте нашего кордона во время войны стояла финская дальнобойная батарея. Толстые накаты блиндажей, разрушенные траншеи, цинковые ящики от патронов и разбитые лафеты орудий разбросаны в лесу по сей день. Когда-то отсюда тяжелые пушки вели прицельный огонь по Ленинграду; вдалеке в ясное утро хорошо виден Финский залив, Кронштадт, а прямо. — Исаакиевский собор, золотой шпиль Петропавловской крепости. Теперь здесь буйно разросся малинник; осенние листья запутались в его густой щетине; траншеи обвалились, дно их усыпано хвоей, а в перевернутых касках таится дождевая вода. Пострадал и наш домик. От него остался один фундамент. Зиму дед жил во времянке. Она стоит и сейчас — причудливое строение, поражающее своей странной архитектурой. Этот дворец состоит из разбитой кабины автомашины, листов облупленной фанеры и узкого кузова, прислоненного с задней стороны долéм. Дед строил дом без чьей-либо помощи, и потому он получился несколько косоватым, венцы уложены спешно, дранка на крыше местами прогнила. Дед старше меня втрое, но выглядит молодцевато, особенно при людях. В нем крепко сохранились черты бывалой солдатской выправки (в солдатах он провел три войны); летом ходит он в галифе, в сапогах, необычно легких от времени, с дырявыми головками у большого пальца, «чтоб лучше дышала нога».Спина его стала гнуться в колесо, мертвые морщины у глаз вытянулись вдоль и поперек. На глаза и на нос, открывая плешивый затылок, надвигает он приплюснутую, как блин, кепочку и не снимает целый день. Бороду бреет, оставляя усы, незаметные, под цвет кожи лица, серые, землистые обкуренные табаком. Живет сам, хоть есть у него в Белоострове сыновья и невестки. В работе дед не горяч, устает, но признаться в своей старости не хочет даже себе и на вежливые намеки о пенсии отмалчивается. С моим приездом он даже на ревматизм перестал жаловаться, — ложится в постель, если заболеет
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (30) »