Литвек - электронная библиотека >> Николаи Кузьмич Жернаков >> Современная проза >> Бессонница >> страница 2
лодку прижало к углу сарая. Здесь отец переждал до поры, пока большие глыбы пронесло, наметил себе проезд и ударил в весла. Сразу очутились на самом быстром месте. Под веслом льдинки бьются — как черт их подсовывает — грести не дают. А из-за хлева огромный ледяной кабан наплывает. Сам он весь в воде от тяжести, только бревно черным стволом в небо торчит, Двина его с осени в льдину вморозила. Не замечает бревна отец, не видит его и Дорка: Талька у них в глазах. А когда оглянулась — бревно отцу уж в голову нацелилось. Только успела крикнуть: — Папаня!

Вскинулся отец на ее голос — понял. Страх метнулся в глазах перед неизбежным: «Ох!»

Лодку мужики перехватили далеко за деревней, вызволили ее изо льда. Митрофан уж охолонуть успел: в самый висок ударило его бревно. Дорка тоже чуть жива на его груди лежала. Страшно ей было очень, да и застыла вовсе: на ту беду еще ветер, как огнем, жег.

И вот она — снова весна, снова половодье. Соседский карбас стоит на якоре в затопленном огороде. Точно такой же, в каком плыла тогда Дорка с отцом по деревне.

«Весна ведь, мама… До похорон ли сейчас? А помнишь, как мы выезжали на поля? Соседи любовались: «Работящая у Егоровны семья!» Что теперь от нее осталось? Где твоя Дорка? Где Степан? Где Федот?

Глава вторая

Федот стоял неподвижно, подперев плечом корявую березу. Она росла тут давно. Еще когда отца хоронили, была такой же старой и корявой.

Как увидел сегодня эту березу на прежнем месте — с трудом проглотил сухой комок, неожиданно застрявший в горле.

— Припекает, — сказал Пантюха, поставив лопату к стенке неглубокой еще ямы. Он сел на ее край, свесил ноги, протер потное лицо грязным рукавом фуфайки.

Федот промолчал. Он смотрел на поля, залитые водопольем. Хорошо там. На лодке бы сейчас в Жабальский ручей с вершами, с мережами… На реке ледоход, шум, рыба в ручьевины ходом идет.

Любила мать порыбалить. Видно, это кровное у нее, поморское. Бывало, с ней ночи напролет дежурили около ловушек на берегах весенних проток. Да еще дядька Валей. Уха из нельмы на ершовом отваре не уха — мед! А зори вешние — слаще меда.

Думалось: у жизни вроде и конца нету.

— Покурить ба… Ты ноне не куришь, что ль?

Молча подал «Беломор» Пантюхе. Тот вытер пальцы о штанину, ногтем постучал по пачке, вытряс папиросу. Поймал ее ртом, чтоб не марать мундштука землей.

— Чиркни, ежели есть.

Федот поднес пламя зажигалки.

— Чего ж ты бухмарный такой? — покуривая, заговорил Пантюха. — Оно, к примеру сказать, горя у тебя, согласен. Да что толку душу-то осушать? Ты, скажем, мать хоронишь: горя. Да вить жить надо! А накали себе сердце, вот те и пожалуйте: разрыв, али факр, по-нонешнему сказать.

Болтовня Пантюхи не мешала думам, а словно продолжала их. Федот смотрел на бледную еще из-под снега озимь, слушал жаворонка: «Радость вокруг, а тебя уж нету, мама».

— Смерть, к примеру тебе сказать, простое естество. Пришел час — будь добренький на новое местожительство. Уж кому-кому, а тебе-то, Федот, не знать этого — срам…

«Вот и матери нету, и меня не будет, и Пантюхи… А поля, опушки — вон они и без листа, а как синеют! — и водополье весной — все это будет».

— Вот и рассуди, — продолжает Пантюха, — жизнь, к примеру, сама по себе, а смерть — она сама по себе. Значит, надо плюнуть ей в самую харю да и отвернуться. Чего с ней чикаться-то!

Пантюха кинул мундштук докуренной папиросы, поднял на Федота широкое, в синих крапинках лицо, докончил:

— Али мы для того живем, чтоб об ней, об стервозе, всякие и тому подобные думы думать?

Не дождался ответа, вяло спрыгнул в яму.

Пантюха Рябой — погодок Федоту. Однокашник по школе. И не всегда он был «Пантюхой». Жизнь сделала из кузоменского красавца Пантелея Пестова такого вот сутулого рябого мужика.

Парнишками играли здесь, на кладбище, меж могил. Не думалось тогда, что лежат в них те же Федотки да Пантюхи, — у каждого хорошо ли, плохо ли жизнь прожита.

Федот зябко повел плечами. Ветер налетел с речных льдов. По ближней протоке торопливо пробежали мелкие волны, похоже: серым шифером накрыло воду.

Шифер… Нынче почти все избы в Кузоменье им крыты. А материна изба сегодня утром будто горьким поклоном встретила Федота: так присела она к земле фасадом. И драночная крыша взъерошилась, как старая непричесанная голова.

Пять лет назад Федот приезжал к матери со своей Стешей, молодой женой, никаких изъянов в избе не заметил. Мать… Ее изба, ее сын, ее и забота. Он накормлен, напоен, вытоплена ему банька, взбита для него единственная материна постель…

До ветхой ли крыши было Федоту?

Надсадно крякает Пантюха Рябой. Фуфайку отшвырнул в сторону, рукава рубахи закатал по локоть. Блестит на солнце потной плешью Пантюхина голова. Словно он решил доказать Федоту свою неистовую прилежность: глина так и летит из ямы во все стороны.

«Вот как стараемся, мама… Будто в том все и дело, чтобы вовремя закопать. А жива была — не до тебя было».

Нестерпимо захотелось курить. Обернулся:

— Закурим, что ли, Пантелей Саввич…

Пантюха давно рад. Уже с трудом из углубленной ямы выбрался, сел на урез, молча курит. Думает о чем-то.

А Федот все стоит, подпирает корявую березу плечом. Ветер продувает его насквозь. Федоту бы погреться, сменить бы Пантюху Рябого, да примета известная. И верно — страшно собственными руками рыть для матери яму!

Федот прикидывает работу: скоро ли? Мокрая от пота рубаха, блестящая плешь Пантюхи в венчике седых с рыжиной волос живо напомнили другую картину.

Они — человек сто пленных — сами себе копают могилу. Их пригнали сюда, как на обычную работу, но всем понятно: жизнь кончена.

Страшная, нечеловеческая, но жизнь все-таки.

Рядом с ямой, размерянной с немецкой добросовестностью проводом на колышках, виднелись очертания таких же, недавно засыпанных. Свежая земля уплотнилась и осела.

Лысый старик копает впереди Федота. Вот он нагнулся над лопатой, блеснул глазами: «Как курицы под нож идем…»

Федот почернел от тоскливого предчувствия смерти. Старик продолжал яростным шепотом: «А наши-то рядом… О, будь оно все проклято»!»

Как пробежала среди обреченных искра, которую высек старик? Все было невероятным от начала до конца.

Прикуривая, немцы отворачивались от ветра. Одного из них заступом Федот срезал с ног. Автомат словно сам прилетел, сам присосался к его рукам. И уже, визжа, корчились от пуль овчарки. Ближние к Федоту немцы, натыкаясь на свинец, с ходу ныряли в толпу заключенных. Точно сами торопились передать им автоматы. «За мной!» — дико заорал Федот и бросился к гряде камней. Густая толпа пленных кинулась за