Литвек - электронная библиотека >> Сергей Митрофанович Городецкий >> Приключения и др. >> Страшная усадьба >> страница 2
кнутом и доставали передние. Исхлестали же ее все же здорово.

Кто не бежал, тот логово доламывал. Хотели поджечь, да побоялись лесного пожара.

Сгинула она с этих пор, будто и не было ее.

Кому досталось в драке, раны стал залечивать; кто целым вышел, — похохатывал, да руки потирал: чесались после бойкого дела.

Что ж, вы думаете, тем все и кончилось?

Застегали ее до смерти? Нет! Ее нельзя убить до смерти. Она живучая; вы послушайте дальше.

Зажили мы, значит, опять по-вчерашнему. Изредка у охотников на сердце поскребывало, как серый мышь лапкой. Но как вспомнишь, что доброе дело сделал, все рукой снимало. Или в знойную ночь подкатывало под сердце у тех, кто с Нелюдимкой знавался. Но вспоминали, что грех миновал, и откатывало от сердца.

Я рос, к лесному делу приспосабливался.

И уж сколько мне лет от тех происшествий отсчитать надобно, не скажу наверно. Только живу это я в лесу, топлю смолу, о невесте, своей будущей жене, думаю. Месяц Травень на исходе, и сверчки уж скоро застрекочут. И как раз это, что я вам еще рассказать хочу, приходится на Исакия, когда все змеи скопляются и едут поездом на змеиную свадьбу.

Полдень.

Лесничий дед храпит на печи — я ему в помощники приставлен. И приезжает тут Бубенец с женой. Бубенчиха толстая, косит весело и ребеночка ждет. Первенец их тут же на телеге сидит, лопочет по-своему. Я тогда же заприметил, что он лесу больно обрадовался.

— Где бы это у вас ивняку наломать? Здравствуйте! — говорит Бубенчиха.

— Что ж это вы поздно так корзины плести хватились? Ивняк вырос давно и ломкий стал, — говорю я. — Здравствуйте!

— Ничего, мы размочим. Да нам и не корзины плести, а люльку, — говорит Бубенец, и весело так становится от его взгляда, которым он показывает на тяжелую жену.

Показал это я им ложбину, где ивняк рос, вылезли они и пошли, а телегу с мальчонкой оставили. Сидит мальчонка, глазами смотрит, будто ждет чего. Мне и невдомек.

И опять-таки я не знаю, куда я запропастился на короткое время, а она тут и приползла к своему сыну. Нелюдимка-то. Желтая такая, пятнистая, длинная, а очи, как две капли воды, такие же. Кинулся я к мальчонке — глаза выпиты и на шее укус. Подрыгал маленько и отошел. Кинулся я к Невидимке, змие окаянной, а ее и след простыл.

— Бубенец, Бубенец, на тебя горе пало!

Пока прибежал он с пуком ивняка, мальчонка застывать уже начал.

Долго, долго смотрел Бубенец на своего сына, и белый такой был от испуга. Потом зорко посмотрел в лес и со злостью крикнул:

— Взяла-таки свое! Ну, ладно. У меня тоже есть свое.

И повалился плакать на сырые мхи.

Пока-то доплелась на крики тяжелая Бубенчиха! Завопила и она над мертвым, да Бубенец уже успел прибрать себя к рукам и так на нее крикнул, чтобы плода не тревожила, что у нее сразу слезы высохли, как на ветру.

Тут же в лесу хотел закопать Бубенец сына, да попа испугался и повез в село, завернув в холщовый мешок. Поехали они, как еж пополз. Вся телега ощетинилась нарезанным ивняком.

Вот, собственно, и рассказ мой кончен.

Одно меня занимает. Любопытствуете? А вот что: как отдавала Невидимка Бубенчихе своего ребенка? И как взяла Бубенчиха этого ребенка? Но сие тайна материнского сердца и любящей души.

Если она выползет когда-нибудь мне навстречу, непременно спрошу ее: зачем отдавала, коли назад взяла? Или хотела отдать, да не смогла? Или отмстила за то, что в змеиную шкурку из людского образа ее вогнали?

Все расспрошу, а когда с вами увижусь, опять расскажу: вы слушать мастак.


3974

Старый, расшатанный, в дождях и снегу заржавивший на себе все, что ржа берет, стоит он там, где начинается пригород с разваливающимися дачами, маленькими лавками, продающими что угодно, и хмурыми, заеденными беднотой и горем людьми. За ним стоит забор, за забором сложены дрова, и вывеска гласит об этом почему-то по-немецки: «Holzverkauf». Перед ним проходят рельсы трясучей конки, одной из последних синебоких старушек, влекомых парой ленивых кляч под патриархальное посвистывание и постукивание кнутовищем о железный передок вагона.

Я его заметил, едучи на империале в один из осенних вечеров. Да и нельзя было не заметить: вагон остановился так, что он оказался как раз передо мною. Ветер неистово трепал бляху с номером, огонь керосиновой лампы мигал, словом, это был обыкновенный уличный фонарь старого типа, причем фонарщик, чтоб не возиться каждый раз, отворяя его, вынул с одной стороны стекло и поставил его внутри.

Этому фонарю суждено было осветить мне два человеческих лица в такую минуту, когда на лицах отражается вся душа, и все мытарства и теснины, которые ей, вольной и прекрасной, приходится претерпевать, искажаясь и унижаясь без всякого предела.

Ехал старичишка, розовый и вертлявый, в выцветшем до желтизны на плечах, но крепком пальто и в серой шляпе не то отыгравшего свой век шарманщика, не то захудалого пожарного репортера. С ним была девушка в большом, надвинутом на глаза платке, хорошего роста, сильная и быстрая в движениях. Дочерью она ему быть не могла — уж слишком разная была у них порода; еще несуразнее была бы мысль о какой-нибудь романтической истории. Скорей всего, их связывало общее дело, причем старикашка был заинтересован не менее ее, но делал снисходительный вид. Разговаривали они громко, и только иногда вдруг понижали голоса до шепота, и, очевидно, разговор этот был начат гораздо раньше, чем они влезли на конку.

Дело шло о каком-то ребенке, которого надо было кому-то передать. Девушка требовала, чтоб старик сам пришел куда-то или сказал бы, где живет. Старик не хотел ни того, ни другого и обещал прислать доверенное лицо.

— Как же я узнаю, что это от вас, узнаю как? — кричала девушка.

В это время вагон подъехал к фонарю и остановился, так как тут разъезд.

Старик в ответ ей хихикнул, огляделся и, сообразив что-то, нагнулся к фонарю и поманил девушку нагнуться.

Я видел, что он приподнял рукой фонарный номер и показал его ей.

— Запомнили? — сказал он.

— Три тысячи девятьсот семьдесят четыре, — повторила она медленно, и я невольно запомнил это число. Она еще добавила:

— Дело кончено.

Как только тронулся вагон, я при свете фонаря заглянул им в лица.

Прекрасные, темные глаза девушки были озарены какой-то мстящей злобой, а ее рот был искажен сладострастной гримасой, будто она только что получила удовлетворение и наслаждалась им.

Старикашка следил за ней, и у него алчно горели глазенки, как у счастливого купца в момент удачливой покупки. Бегала боязнь в глазенках, что вдруг дело сорвется, но губы уверенно улыбались.

Она сидела прямо и смотрела перед собой, он изгибался перед ней,