Литвек - электронная библиотека >> Ласло Дарваши и др. >> Современная проза >> В малом жанре >> страница 2
предвещала добра, потому что на мой звонок дверь открыла ее мать, и какой же большой был у этой женщины лоб, на котором четко написано: «Я мертвая, я презираю каждого, кто еще не умер!» Милена, кажется, была рада, что я пришел, но еще больше радовалась, когда я стал прощаться. В тот день я случайно глянул на карту города. На миг меня изумило, что кому-то вздумалось городить целый город там, где все, что нужно, — это место для Милены.


В конце концов, может, проще всего было бы приготовить для нее точно то же, что я приготовил тогда для Фелицы, только тщательней, чтобы уж ничего не испортить, и без грибов и моллюсков. Можно даже и Sauerbraten[1] включить, хотя, когда я его для Фелицы готовил, я ведь еще ел мясное. В то время меня не донимала еще мысль о том, что животное тоже имеет право на достойную жизнь и — что, возможно, еще важней — на достойную смерть. Теперь я даже моллюсков есть не могу. Мой дед со стороны отца был мясник, и я поклялся, что ровно то же самое количество мяса, какое он изрубил на своем веку, я не съем на всем своем веку. Давно уже я не прикасаюсь к мясному, правда, употребляю масло и молоко, но ради Милены можно опять приготовить Sauerbraten.

У меня самого никогда не было хорошего аппетита. Я куда худей, чем надо, но я давно уж худой. Несколько лет тому назад, например, я часто плавал на лодочке по Влтаве. Немного прогребу вверх по реке, а потом ложусь навзничь на дно лодки и плыву себе, отдавшись течению. Как-то раз один знакомый шел по мосту и вдруг видит: внизу я. Будто настал день Страшного суда, говорит он, и мой гроб разверзся. Но он-то сам тогда уже, можно сказать, растолстел, и о худых толком не имел никакого понятия, только, что они худые, и все. Каков бы ни был вес, который ношу на себе, это мой неотъемлемый вес.


Она, возможно, больше вообще не захочет прийти, не потому что ветреная, а потому что ужасно устала, это же так понятно. Если она не придет, нельзя сказать, что я буду по ней скучать, ведь она постоянно со мной в моих мыслях. Но она будет по другому адресу, а я буду сидеть за кухонным столом, уткнувшись лицом в ладони.


Если она придет, я буду улыбаться, улыбаться, я это унаследовал от одной своей старой тетки, она тоже без конца улыбалась, но у нас у обоих улыбки эти от смущения, а не от радости или участия. Я не смогу говорить, я даже радоваться не смогу: сил совсем не останется после этой стряпни. И если, грустно извиняясь за первое, с супницей в руках, я замру на пороге кухни, перед тем как перейти в столовую, и, если она в то же самое время, чувствуя мое смущенье, замрет на пороге гостиной перед тем, как перейти в столовую с противоположной стороны, тогда прелестная комната какое-то время будет совершенно пуста.

Что ж — один сражается у Марафона, другой у кухонной плиты.

Но вот я разработал почти все меню, и уже вообразил все приготовление обеда во всех подробностях, от начала и до конца. И, стуча зубами, сам с собой повторяю бессмысленно фразу: «И тогда мы побежим в лес». Бессмысленно — потому что рядом нет леса, да и кто куда побежит?

Во мне живет вера в то, что она придет, хотя рядом с верой сидит и страх, всегда сопровождающий мою веру, страх, присущий всякой вере от начала времен.


Мы с Фелицей не были помолвлены ко времени того злополучного обеда, хотя за три года до него мы были помолвлены, и через неделю нам предстояло опять обручиться — не как следствие обеда, конечно, и не из-за того, что сердце Фелицы окончательно растопилось бы от жалости из-за моих напрасных потуг приготовить кашу варнишкес, драники и Sauerbraten. Нашему же конечному разрыву, с другой стороны, есть, наверное, больше объяснений, чем требуется, — смешно, но иные специалисты считают, что самый воздух этого города, возможно, располагает к непостоянству.

Я волновался: все новое всегда волнует. Вдобавок мне, конечно, было страшно. Я уж почти остановился на традиционном немецком либо на чешском блюде, хоть они и тяжеловаты для июля. Какое-то время меня мучила нерешительность, даже во сне. А то вдруг я и вовсе сдавался, уж подумывал, не удрать ли из города. Потом я мужественно решал остаться, если тупое лежанье на балконе может быть названо мужественным решением. И тогда казалось, будто меня парализовала нерешительность, а на самом деле мысль моя бешено билась у меня в голове; в точности как стрекоза — будто недвижно висит в воздухе, а на самом деле, она бешено бьет крылышками по тугой струе ветра. Наконец я вскочил, как вскакивают, чтоб вытолкнуть незнакомца из собственной постели.

Я тщательно продумал угощенье, но это, наверно, неважно. Я хотел приготовить что-нибудь такое питательное, потому что ей не мешало бы подкрепить свои силы. Помню, я собирал грибы, рано утром прокрадываясь между стволов на глазах у двух пожилых монахинь — они, кажется, уж очень не одобряли меня, или мою корзину. Или тот факт, что я, идя в лес, вырядился в хороший костюм. Но их одобрение, в общем, так же ничего б не меняло.

Час близился, на недолгое время я вдруг пугался, что она не придет, хотя впору бы пугаться того, что она придет. Сперва она говорила, что едва ли придет. Странно, и зачем она это говорила. Я себя чувствовал, как посыльный, который уже не может быть на побегушках, но еще надеется устроиться на новое место.

Как крошечный зверек в лесу, сильно, несоразмерно шуршит листвой, когда в испуге спешит к себе в норку, или даже не в испуге, а просто он ищет орехи, и ты думаешь, что медведь ломится через чащу, а это никакой не медведь, а мышь — вот таковы были и мои чувства, меленькие, но шумные. Я просил ее, ну пожалуйста, не приходите ко мне на обед, но потом я просил ее, ну пожалуйста, не слушайте меня и все-таки приходите. Как часто наши слова произносит за нас будто кто-то незнакомый и чуждый. Я не верю уже никаким речам. Даже в самой сладкой речи таится червь.


Однажды, когда мы с ней ели в ресторане, мне было так совестно за этот их обед, как будто я сам его состряпал. Перво-наперво нам подали такое, что могло отбить аппетит ко всему остальному, даже к самому вкусному: жирные белые Leberknödeln[2] плавали в жидком бульоне среди кружочков жира. Явно немецкое блюдо, не чешское. И зачем нужно было так все усложнять, вместо того чтобы сидеть себе спокойно в парке и смотреть, как колибри вспархивает с петуний и усаживается на верхушку березы?


В тот вечер, на какой был назначен обед, я говорил себе, что, если она не придет, у меня зато будет в распоряжении пустая квартира, ведь если пустая комната в собственном распоряжении просто необходима для жизни, пустая квартира необходима человеку для счастья. Я снял квартиру для этого случая. Но пустая