- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (50) »
раздался как будто бы с неба, заставив вздрогнуть от неожиданности разговаривавших и покрыв своими раскатами шум и звон оживленной площади:
— Конец мира. Пьеса Андреева. Представление скоро начнется!
— Это граммофон, — улыбнулся Александр Васильевич, — никак не могу привыкнуть к этим громоподобным голосам…
— Да, теперь, с помощью повышенного давления воздуха на пластинку, человеческий голос можно усилить в сто раз. Недавно на Театральной площади был митинг, на котором фонограф говорил речь петербургского оратора. Я был на Лубянской площади и слышал ее от слова и до слова! Видите, и технические усовершенствования ведут к ломке существующего строя и окончательному разрыву с прошлым. Конечно, будущее еще весьма загадочно. Но предвестники уже налицо.
Они вошли в театр.
II Конец мира
Ярко освещенный электричеством зрительный зал был полон. Занавес, с изображенной на нем белой статуей Свободы, чуть заметно колыхался. Партер, ложи, галереи верхнего яруса — все было усеяно человеческими головами, лицами, плечами и спинами; на фоне ярких и цветных пятен дамских платьев скромно чернели сюртуки мужчин. Не было ни военных, ни полицейских форм. Представители и тех и других носили вне службы штатское платье, а порядок в театре поддерживался самой публикой и служителями театра. Полиция присутствовала, переодетая в штатское, и только на площади спешился отряд жандармов и стояли двое городовых в английских касках и с тростями, которые заменили прежние шашки. Александр Васильевич вошел в ложу бельэтажа. Молодая девушка, сидевшая у барьера, блондинка с серьезным лицом и задумчивыми глазами, улыбнулась ему навстречу; рядом с нею сидела пожилая дама, вся в черном, а в глубине ложи — толстый, откормленный господин без бороды и усов, с брезгливым выражением на рыхлом лице. Все трое составляли семью Синицыных. Дисконтер когда-то, во времена молодости, Андрей Владимирович Синицын, учившийся в университете, сам называл себя хищником. Начавшееся освободительное движение заставило его перекочевать за границу, где он прожил несколько лет. Крупный собственник, он смотрел на новые общественные волнения с плохо скрытым презрением, которое выразилось и на его лице. И анархистов, и революционеров, и социал-демократов, и даже конституционалистов он называл общим именем революционной банды. — Все это банда, — говорил он и собирался ехать в Англию, страну, которая давала приют как бежавшему от грядущих неприятностей из своей родины буржуа, так и спасавшемуся от администрации политическому преступнику и охранявшую собственное спокойствие и благополучие. Его жена, Дарья Антоновна или Долли, как он ее называл, была ленивое и безразличное существо, не обращавшее внимания даже на собственную дочь. Анна Андреевна принадлежала к одной из фракций анархистов. Мечтательная и увлекающаяся, она верила, что только анархизм способен дать и обеспечить людям в полной мере свободу и счастье. Отец знал только, что Аня — революционерка. Но он не придавал этому особенного значения, твердо веря, что у Ани крепок «здравый смысл» и что она никогда не пойдет на крайний разрыв с семьей и обеспеченностью положения. Принадлежность же к партиям ответственности не влекла. Александр Васильевич со всеми поздоровался. — Пугают все, — небрежно заметил ему Синицын, намекая на пьесу. — Конец мира… Неизвестно, кто кому будет петь панихиду. На наших устоях мир просуществовал несколько тысяч лет… — Ничто не вечно, Андрей Владимирович! — улыбнулся хорошо знавший его Цветков. — Этот граммофон на крыше… Зачем они его заводят? — слабо проговорила Дарья Антоновна. — Я думала, не бомба ли уж? — Никакой бомбы не будет, — нахмурилась Аня. — Вы знаете, — обратилась она к Александру Васильевичу, — эти общественные басни и слухи могут создать своего рода психоз, который может подействовать на человека со слабой волей. Он возьмет, да и бросит бомбу. — А я бы этого слабовольного на виселицу, — заметил, но все-таки понизив голос, Андрей Владимирович. — Не слабовольничай. Жаль, что смертную казнь уничтожили. Аня вспыхнула и отвернулась. Последнее время она особенно как-то не могла равнодушно слышать слов отца, которые он произносил этим спокойно-презрительным тоном. «Говорит так, точно честь этим делает, хоть и бранит все», — думала Аня. — Вон Андреев, смотрите, — указала она Цветкову на сидевшего на противоположной стороне в глубине ложи бенуара писателя. — А Горького нет? — Он в Думе. Не может же он бросить свой пост! — ответил Александр Васильевич. — А может быть, уже в Выборг уехал? — сострил Синицын. — Я слышала, пьесу хотят освистать, — заметила Дарья Антоновна. — Будто бы, против нее духовенство… — Может быть, известного направления, — ответил Александр Васильевич. — Видите, сколько и в ложах и в партере ряс? — А им прежде нельзя было посещать театры? — спросила Аня. — Нельзя. Это всего несколько лет. Вон видите, в той ложе, это викарный архиерей… При полной свободе совести всякие запрещения теряют смысл. — Слушайте, правда, что в Москве существуют демонисты? Тайная секта демонистов? — спросила Аня. — Сумасшедшие… время такое, — брезгливо процедил Синицын. — Существуют. Полуофициально. Им не разрешают только построить храм, как, например, воздвигнут храм Чистому Разуму. В одном из переулков на Арбате у них тоже есть храм. В подвале. Их девиз, или символ веры: «Чем хуже, тем лучше». Очищение мира посредством зла. — Вы меня сводите в этот храм? — что-то промелькнуло в лице Ани. — Нужно устроить через знакомых. — Хоть демонисткой-то не делайся, — шутливо, но все с той же брезгливостью бросил папаша. — Довольно с тебя и революции. В этот момент прозвучал звонок. Электричество потухло. Наступила тишина. И в этой тишине, откуда-то издали, из глубины закрытой еще сцены, раздался еще слабый, но становящийся все слышнее и слышнее гул, похожий на стон. В нем были и свистки машин, и крики боли, и стон непосильного труда, и рыдания горя, и безумный хохот — все это сливалось вместе, образуя этот и неясный и понятный гул. Под этот гул раздвинулся занавес. Огромный город, облитый красным светом потухающей зари. На него глядит свинцовое, холодное небо; море, такое же безжизненное, как и небо, у его ног; бесконечная пустота и вверху и внизу. В этой пустыне цепенеет мысль. А в городе огни. В нем жизнь. Работают фабрики, в домах не спят еще люди. Все они придавлены беспощадной, тяжелой, бессмысленной жизнью, в которой каждый кричит от своих- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (50) »