Литвек - электронная библиотека >> Игорь Алексеевич Адамацкий >> Современная проза >> Созерцатель >> страница 334
лабораторной реторте. Во всем остальном это был учтивый, не имевший страстей человек.

А Желудь, помню, только страстями и обладал. Семья его, где он был ребенком, вечно ютилась по каким-то углам и подвалам, как это было принято со всеми хорошими людьми моего времени. Теперь у него был дом, построенный, возможно, в обмен на страсти, потому что Желудь внешне производил впечатление незыблемости. Как огромный валун на дороге. Он уже все пережил и теперь оставался терпеть.

— Мы давно идем к одному и тому же, — сказал он с деликатной иронией в голосе, — но ты делаешь вид, будто только что вышел, а я — будто уже пришел и жду тебя, чтобы поздравить с финишем.

— Дом — это смысл, — откликнулся я. — В мире так много бездомных. Но еще больше тех, кто, не имея дома, заботится о граде грядущем.

— Я плотник по преимуществу, — спокойно сказал Желудь. — но и я могу рассчитывать лишь на одну награду — ржавый гвоздь.

— Но ты же не знал ручья, текущего с креста? — удивился я.

— А кто из живущих знает? Омой душу слезами, как тело водным естеством, и примешь жизнь в первозданности.

Несомненно, Желудь от затворничества сошел с ума. О социальном статусе говорить с ним было бесполезно. Лишь обыденное сознание, как рассказывает Кьеркегор, допытывается, был ли апостол Павел женат, исполнял ли какую службу, и получив ответ, что апостол Павел не был женат и не исполнял службы, делает вывод, что апостол Павел несерьезный человек.

Но не мое дело защищать тех и других, я пришел в мир, чтобы удивляться.

— Я тоже, — сказал Желудь, когда мы перешли в кабинет и сидели за бутылкой вина. — Но я раньше вышел и потому быстрее устал.

— Чем же зарабатываешь на усталость?

— Излечиваю наложением рук и напряжением желания.

— Камни в почках — не твое амплуа?

— Нет, это я оставляю лекарям. Мое ремесло — избавлять от душевной импотенции.

— Не хило! — рассмеялся я. — Небось, от страждущих не отбиться? А как закон — не хмурится?

— Страждущих не много, больше страдающих. А для уголовного уложения я не представляю интереса. Особенно теперь, когда в дело пошли стотысячники-взяточники и миллионники-мошенники. А всеобщая импотенция — признак эпохи. Да и в нашу национальную натуру вбита она, как гвоздь, по самую шляпку.

— Сомнительно. Сам бездеятельный, восстанавливаешь на деятельность?

— Реанимация эмоций и протезирование инстинктов все же лучше, чем ничего? — вопросил Желудь.

— Объяли меня воды до души моей, — только и мог я ответить.

— У меня ограниченный круг пациентов, — серьезно сказал Желудь. — И никакого переполоха. Угасание души происходит и нарастает незаметно и не является фактом статистики.

— Но как тебе самому не тяжело в пустыне ниневийской, где «более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота»?

— Я не только плотник, — был ответ.

Я прожил у него три дня и три ночи. Мы говорили обо всем, что еще не случилось. Утром я отправился на станцию. Желудь стоял у ворот и смотрел мне вслед. Когда я оглянулся, он кивнул, как будто соглашаясь с тем, что я так и не сказал.

Дорога разворачивалась твердо и уверенно. Из леса доносились приглушенные расстоянием голоса птиц. Небо было чисто и ясно, как проза Лермонтова.

СТРАХ

Рождение человека вызвано его страхом остаться без продолжения, и рождение в самом человеке вселяет страх. Страх, внушенный рождением, принимает размеры социального недуга. В маленьком человеке — маленький страх, в большом — большой, в великом — великий. А сердце у всех одинаково — с кулак. В сердце каждого все занято страхом, нет чистого места, где бы маленький праведник мог приклонить голову, уставшую от непомерных мыслей. Начнешь думать — будет не до смеха, но если будешь думать долго и упорно, начнешь смеяться и не остановишься до самого ухода на чужбину, которая твоя прежде бывшая и последняя родина. Маленький страх маленького человека угрожает большому страху большого, и им не прийти к миру. Страх — тень души, и всюду следует за ней, как добровольный страж, везде, в какое бы странствие и в каком бы трансе душа не летела. Когда в самом сердце страха поселяется страх, их легко обмануть или обмануться, а зачем? Иногда страхи объединяются, вооружаются и идут убивать, чтобы победить себя. Страх порождает подозрительность и в свою очередь порождается страхом. Его сил хватает только на то, чтобы исчезнуть, но он не делает этого — зачем? Но наступает день перехода, человек умирает, а страх его вселяется в следующего и так бесконечно, пока небо и земля разделены. Страх неизбежен и непостижим, но говорить о нем — значит доверять его существованию. Но можно ли доверять тому, что само себя подозревает? Но, как ни странно, страх способен поднять внутреннюю глубину до высоты бездны. Форма страха — вещный мир души, и она, ослепленная страхом, бродит по дому, ощупывая все вокруг в поисках выхода, и не может найти, и все, чего касается неслышная рука души, отзывается тихим вздохом: страх... страх... страх... Когда страх получает всеобщее хождение, он становится валютой, за которую можно купить безопасность. Но когда является смех, тогда страх исчезает и вновь возвращается, едва смех умолкнет. Но среди всеобщего страха только смеющийся способен выжить, и будет он смеяться, пока не поглотит его страх всего окружающего.

СТАРЫЙ КИТАЕЦ

У каждого мальчика в детстве должен быть хороший знакомый или друг — индус, мексиканец, негр или инк. У меня был китаец с ласковым именем Хуай-Хуа. Он был сапожник, но вместо одной ноги носил деревяшку, напоминавшую внизу, на конце, черное свиное копытце, а наверху — под штанами и рубашкой — пристегнутое хитрыми черными ремнями.

Мы соседствовали. Мы жили на втором этаже в большой квартире с лепными потолками, огромными зеркалами и позолоченной мебелью, а сапожник жил в огромном полуподвале, где было полутемно и затхло и какие-то незаметные люди, которых я тут же забывал, потому что у меня был китаец. Моя нянька, рыжая Настя из-под Бежецка, часто вместо обязательной прогулки в Летнем саду оставляла меня у китайца, а сама убегала в кино с молодым пожарным, жившим во дворе во флигеле с девятью львиными головами. Настино кино продолжалось до вечера, когда она прибегала за мной в полуподвал, довольная, раскрасневшаяся, вела меня за руку через двор и просила ничего не говорить родителям. Но и без ее уговоров я бы не выдал китайца, которого мне запрещали. Потому что он был из страны, куда мне никогда не попасть, и рассказывал о чудесах и драконах, и учил складывать из бумаги кораблики, птиц, лягушек. И еще потому, что был