Литвек - электронная библиотека >> Владимир Иванович Плотников >> Историческая проза >> Степан Бердыш >> страница 2
Подломленным стволом, не устояв, Бердыш свалился.

Люто заработали тугие кулаки и гулкие подошвы. Не скульнуть, не ворохнуться. Не сразу Вацлав унял развоевавшуюся «слободку». Приблизясь к поверженному, охватил влажной пятернёй скулу его, издевательски прищурился в закровленное лицо. Молодое, почти красивое. Почти — потому что обезображено тёмным обручем шрама: яхонтовая прожилка в охват от правого переносья до верха левой ноздри. Медленно рука сместилась к копне подёрнутых ранней иневой волнистых волос. Собрав густой сноп в подрагивающий кулак, поляк близко-близко подтянул Степанову голову ко лбу своему, свежему, как у младенца.

— Чё зенки попусту пялишь? Не баба чай. — Сквозь искромсанные губы продавил Степан.

— Лики мучшеников шобираю. Шны нежные ш ними видятша. — Сладостно шепча, Пшибожовский неслабо ткнул в нос Степана. Бурля алым ключом, тот упал навзничь. С трудом приподнялся, шмыгая, пробормотал:

— Остерегись… С царёвым слугой, точно с татем, не пристало… Борис Фёдорович вовек тебе…

— Не учи, пешкарь, щуку промышлу, — осклабился поляк, выпрямился, пнул в бок. — Подохнешь аки пёш на живодёрне. Княжь Вашилий… ушердие шумеет оценить. А твой Борька, быдло татаршкое, и не прожнает, где пёш его шбрыкнулша. Тащи-и его, хлопцы, к Шелепуге в подклеть!

Царь и шурин

Тягучую марь лениво всколыхнул звучный перелив враз проснувшихся колоколов. В сумрак кельи через одну просачивались струйки заоконного ветерка. Худой, болезный бородач в однорядке созерцал причудливый «бегунец» Благовещенского собора. Тусклые глаза непослушно слипались. Таяли воском попытки слепить средоточие.

Временами чело богомольца резала жалкая морщина — след бесконечных потуг слабого ума постичь хоть малость из недоступных пониманию вещей. Ни злобы, ни горечи, ни страха, ни отчаяния. Лишь детская беспомощность и безмерная усталость светились в мутном взоре. Колокольный напев рассеял поволоку в глазах.

Спохватясь, в однорядке преклонил колени и, слёзно ублажась, перекрестился на образа. Молился со страстью, какой и не заподозришь в столь тщедушном существе. Между тем, голос его был не лишён приятности, хоть и не дотягивал в громкости и силе. Со стороны походил он на сухонького старичка, несмотря на совсем молодые ещё лета.

Тихо скрипнула дверь. В душный полумрак образной ступил статный и высокий. По ковровым мохнатинам бесшумно скользнул к богомольцу. В темноте затейливыми блёстками вспыхивало серебряное шитьё боярского кафтана, со златотканой битью по окрайкам.

Застыв у сурьмяного киота, высокий терпеливо ждал конца молитвы. Для порядку сам перекрестился. Будь в образной чуть светлее, во взгляде его бы прочитались жалость, грусть и насмешка. Паче чаянья поклонам не виделось конца. Притомясь, в кафтане громко кашлянул.

В однорядке, даже не вздрогнув, черепашкой умыкнул крошечный череп в широкие, но вялые плечи, вкось взблекнул глазом, с припозданием пробубнил, сопя и покряхтывая, как немощный. Наконец, поднялся с колен, помолчал и обратил невзрачное лицо к почтительно склонившемуся боярину. Выжидательно осанистая покорность станового — подле убогости однорядки…

— А, то ты, Борис. Нешто опять с делами? — слабо проклёкалось из плеч. Борис со вздохом кивнул, тем показывая, как неудобно ему отвлекать хозяина от попечения о духовной вещи. — Ну, так я и знал. И пошто ж ты меня, шурин любезный, весь день нудишь? Покоя я ноне дождусь али как? — в однорядке вернул голову шее и перешёл на плаксивое нытьё.

— Я бы, государь, без надобности, сам знаешь, тревожить не стал… Однако, дело! Скажи, будь милостив, принимал ты утром гонца от верного пса твоего Ватира?

— Из Ногаи-то? Ох, Борис, и что те за радость попусту меня изводить? Зачем вопросы эти? А то не знаешь, когда самолично ковчежец из рук этого Ва… Ватира принял? Что за навык: зарань так темнишь, что я под конец и просвета в витийствах твоих не нахожу?

— Не гневись, Фёдор… Знаешь же, Борька Годунов зря слова по скамье не мажет. Важность неотложно погоняет.

Складка пересекла желтистый лоб царя. На миг мелькнула в глазах остринка и потухла. То, как при слове «важность» Фёдор порадел принять вид мнимого, но надлежащего внимания, от Годунова не ускользнуло. И встревожило. Что-то в последнее время у царя участились приступы постичь хотя бы малость чего. А то, вообще, как пойдёт знатока малевать. Ещё забавней. Но и подозрительно: Фёдор Иоаннович прежде не скрывал равнодушия к беседе государственной, со скучной миной приемля любые подношения шуринской стряпни.

Такие завитки Годунову нравились всё меньше. И без того всяк миг настороже. Давно ли в грузной борьбе скинул братьев Головиных и Мстиславского, вслед за коими с верховины власти исчезли остальные вожди могущественного при Иоанне «двора»? В считанные недели старческая хворь Никиты Романова-Юрьева, что враз ушёл от дел в опекунском совете, расчистила перед царским шурином роздаль вершить и править. И собачья привязанность неспособного Фёдора к Ирине, казалось, лишь укрепляла годуновскую почву.

Однако уж в кой раз убеждаешься: незыблемого в мире нет. Чёртовы Шуйские вновь хвосты дерут. А тут ещё коварный Щелкалов, чьи побуждения и поступки не предвосхитишь. Впрочем, этих бы «волков» Годунов передюжил. Уж с какой настырностью Шуйские склоняли царя развестись с Ириной — ан нет, не поддался Федя. В своё время Грозный и то не снудил «слабого» сына к разводу. Так что всё было б у Годунова ладно, так он сам себя лягни. Какого, спрашивается, лешего затеял эти чёртовы сговоры?..

Те самые — с венским двором — о браке принца Империи с Ириной, не ровен час овдовеет: у мужа-то недугов тьма… Сговоры в разгар Фединой болезни, что и придало им всеобщую огласку. С той шумихи — все эти сдвиги в повадках Федора. Выздоровев, августейший постник пару раз отходил горячо любимого Борю. Палкой, в лучших папиных обычаях. Кровь, она завсегда кровь, как ни упрятывай.

Да, вздохнул Годунов, невелик был ране труд убедить царя в справедливости любого моего предприятия. Ныне всякий шаг, всякий ход, всякую льстивую похвалу сто раз перемерить надо…

Вот и сегодня вспугнутый непривычной задумою царя Борис чуток смешался. Фёдор ничего не заметил. Дела земные, в сущности, почти не волновали его туговатый ум, окуренный дымчатыми житиями святых подвижников. Подозрительность отца к сыну не пошла. И Борис Годунов сейчас желал единственно угадать духорасположение какого-никакого, а властелина.

Недолгий замин позволил внимательней обозреть полусветлый лик царя. На нём уж истаяли все признаки недолгой озабоченности.