Литвек - электронная библиотека >> Ирина Васильевна Василькова >> Современная проза и др. >> Молочные реки >> страница 3
другую вещь из своего бедного хозяйства. Девочка выбрала длинное льняное полотенце с вышивкой и грубо связанным кружевом, а еще веретено — предметы сказочные и, несомненно, волшебные, а брат — веревочные чуни, предвкушая, как предъявит их в школе в качестве сменки. Отец ходил по избе, трогая то старинный утюг, то самовар, и казался слегка пришибленным, пока не догадался отдарить Матрёшу тушёнкой и сгущёнкой из походного запаса, чему она тихо порадовалась.

Уснуть удалось не сразу — лежанка казалась жесткой, одеяло затхлым. Незнакомые шорохи и шуршание, ночная жизнь. И отсюда — половина твоей крови, значит, ты должна совпасть с этим, упасть в это, полюбить родное, утробное, а если не полюбить, то хотя бы услышать оклик. Но ничто не казалось родным — ни разбавленные молочным дымком дали, ни бревенчатые крестьянские обиталища, ни одинокая старуха с ее корявыми руками и залежалыми пряниками. Даже самурай Аврора был понятнее и ближе.

Утром пошли дальше — на бывший отцовский хутор. Хозяйка смотрела вслед, то ли улыбаясь, то ли сглатывая слёзы. Северные еловые леса налиты темнотой даже самым ясным утром, чёрные стволы и тяжело провисшие ветви как нарисованы тушью. Зелёный мох и тусклый лишайник.

— Я по этой дороге в школу ходил, — сказал отец. — Зимой, в темноте. Волков боялся.

— Тебя одного отпускали? — поёжилась девочка.

Она представила, как мужичок с ноготок идет по мрачному лесу. Интересно, в чём он носил книжки и тетрадки? В холщовой торбе? И ходил в миленьких таких лапоточках? Как на картинах передвижников? Да нет, он же сам говорил, лаптей здесь не знали, только чуни. Интересно, как же в них, веревочных, да по снегу?

Дорога вдруг вывела на поляну. Яркий зелёный луг спускался к реке, стали видны сгнившие брёвна на месте отцовского дома. На прибрежной траве лежали странные корки, будто огромные коровьи лепешки.

— Спускают отходы с Кувшиновской бумажной фабрики, — объяснил отец. — Весной, в половодье, здесь всё заливает, потом вода уходит, а осадок остаётся. Картон получается, только корявый.

Он дошел по высокой траве до останков дома и теперь растерянно топтался среди зарослей крапивы. Брат нашёл прутик и ринулся на крапиву кавалерийским наскоком, срубая головы нежданному неприятелю. Крапива тут была жирная, будто напитавшаяся чужими жизнями, хотя лежала вся семья не здесь, а в Питере на Смоленском кладбище, где своей крапивы хватает. Но почему-то на месте брошенных поселений она самая мощная и жилистая — не просто почва нужна ей, а что-то человеческое, невидимое и питательное, разлитое в воздухе. Вода в речке коричневато поблёскивала, купаться не тянуло. Отец сел на берегу, разулся, ступил босыми ногами в воду — лицо отрешённое, он смотрел внутри себя кино, там двигались люди, лошади, речка манила чистотой и кувшинками.

Мать как будто осунулась за ночь — не её все это было, чужое. Своё деревенское детство она и вспоминать не хотела — тяжёлые густые запахи, ветхий быт, грязь и безнадега. Но вырвалась же и стала городская, чистая. Вдруг прорезалось врождённое чувство стиля — обшивала себя по последней моде, презирая все простодушное, пёстрое, цыганистое. Собираясь в гости к родне, придирчиво осматривала гардероб, свой и детский, чтобы пройтись по улице захолустного городка со строгим, но столичным шиком. Обнималась с любящими тётушками, но дистанцию держала, отчего им становилось неловко и они прятали под фартук руки с обломанными ногтями и въевшейся огородной грязью.

Дочери тоже перепадали красивые платья — мать не просто обшивала ребенка, но каждый раз творила красоту, проявляя бездну вкуса и фантазии. Теперь девочка выросла и предпочитала ковбойки со штанами, чтобы слиться с весёлой толпой студенческого географического народа, тем самым нарушая поступательное движение к эстетическому материнскому идеалу. Но вектор её юной жизни был другим, и рвалась она не в город, а из города, и не для огородной, конечно, работы, а из любви к неведомым горизонтам и ошеломительным ландшафтам — тоже красоте, но не такой безусловной.

Мать устроилась на бревне, подстелив газету для аккуратности, чтобы не испачкать немецкие брючки, и напустив на лицо бесконечное терпение, сквозь которое читались раздражение и беспокойство. Выпускать чувства на волю в момент мужниной ностальгии было бы неправильно, и тоска грызла ее изнутри, хотя непонятно, что стало причиной — мысль о Матрёше, одиноко сидящей в избе и окружённой тенями любимых мужчин, или брызги зелёной крапивной крови на рубашке сына, которую теперь непонятно где отстирывать. Отец тем временем досмотрел свое кино, успокоился и повернулся к семейству, чтобы тронуться в обратный путь, оставив за спиной покатые луга детства, придавленные корявыми картонными блинами.


Селигер, Селигер! Имя-то какое красивое! В Осташкове сели на катер и поплыли на остров Хачин, играть в робинзонов. Катерок ходил раз в сутки, надо было запомнить время, чтобы не промахнуться со сборами в обратный путь. Высадив их на хлипкий причал, он развернулся, махнул пенистым хвостом и умчался. Встали в маленькой бухте, разбили лагерь — девочка возилась с палаткой, отец вырезал рогульки для костра, брата отправили за сухостоем. Скоро забулькало в котелке, мать разливала в миски дымящуюся кашу с тушёнкой, и так это было славно — на песчаном берегу, у зеленой воды, на фоне леса, стоящего мощной стеной.

Похоже, людей на острове вообще не было — за неделю так никто и не попался на глаза. Девочке нравилось тут все больше и больше — налитые светом и цветом дни, ровная синева неба, стоячий изумруд озерной влаги, в которую так приятно было заходить по белому песку. Вдали виднелся другой остров, там возвышался купол храма. Нилова Пустынь — она была прекрасна на розовой заре, её хотелось рисовать, но красок с собой не было, пришлось карандашом. Получалось неплохо, но не хватало цвета, поэтому она оставила это занятие и вернулась к диким природным радостям. Наплававшись, они с братом увлечённо ловили окуней, стоя по колено в воде и радуясь каждой поклёвке. Уха выходила замечательная. В лесу оказалось полно грибов и ягод; мать, разрумянившись у костра, свершала кулинарные подвиги и чувствовала себя командиром и благодетелем, когда голодное семейство подставляло миски и уписывало обед за обе щеки. Её привычный командирский тон не то, чтоб совсем исчез, но заметно сгладился — она почти не делала замечаний, не раздражалась, и девочке казалось, что матери просто удалось расслабиться. Ещё бы, чистый кислород свободы — никаких служебных разборок, школьных сюрпризов, проблем с ремонтом, никакой Матрёши, невинно ворующей чужую любовь.