Литвек - электронная библиотека >> Ирина Васильевна Василькова >> Современная проза и др. >> Молочные реки >> страница 5
Здесь она крепко держала руль семейного корабля, и он слушался идеально, опасные бури акваторию не сотрясали. Даже погода стояла, как по заказу — без мокрых спальников и сгоревших на костре кед. Им выпал момент неожиданной семейной идиллии, слаженно работающей системы, где каждому нашлось место, а обязанности исполнялись не без удовольствия. Отец радовался, как дитя, каждому грибу и любовно чистил перочинным ножичком крепкие скрипящие ножки. Брат развлекался метанием топорика, не забывая при этом, что его отправили за дровами, так что дрова всегда были в избытке. Даже мытье посуды в холодной воде оказалось приятным — возя пучком жёсткой травы по внутренности закопчённого котелка, можно было любоваться бликами озерной воды на песчаном дне, трескучими стрекозами и Ниловой Пустынью на том берегу.

Это был совсем другой вид счастья. Счастья почти бессловесного. С матерью не стоило разговаривать, как не стоило отвлекать рулевого от руля, для общения с братом хватало экспрессивных междометий и радостного визга, когда серебряно-полосатая рыбка трепетала на леске и отсвечивала красными плавниками, а отец хотя и пускался в воспоминания о детских радостях, поездках в ночное и тёплых губах лошадей, но, похоже, говорил это самому себе, вышёптывая слова в рассеивавшее их пространство.

Идиллия подходила к концу, но не хватало финального аккорда. Перед отъездом девочка решила побродить по лесу, чтоб уже никаких грибов, а только чистая эстетика. Забираясь все дальше, она постепенно впадала в другую реальность, совершенно мифологическую: картинки в билибинском стиле, полутьма, тяжёлые лапы обросших лишайником елей, хороводы мухоморов, липкая паутина, запах прели и хвои. Лес не нуждался в людях, живя своей тайной жизнью, для описания которой не хватало человеческого языка. И странная, абсолютная тишина — ни хруста, ни скрипа, ни птичьего крика. Черничник под ногами круглился матовыми ягодами, как каплями синей крови, от которой трудно было отвести глаза. И вдруг, подняв голову, девочка вздрогнула, увидев прямо перед собой человека. Беззвучное, как в кино, появление старухи в чёрном балахоне и чёрном же низко повязанном платке могло испугать кого угодно, но вполне соответствовало поэтике сновидений. Казалось, ведьма сейчас произнесёт что-то страшное в своей значительности, но она лишь смотрела молча. Похоже, ей было лет сто. Она опиралась на клюку, обхватив ее костлявой лапой, а глаза на тёмном морщинистом лице светились равнодушной блеклой голубизной. Сколько они так стояли — минуту? пять? десять? Первый озноб прошёл, но непонятно было, что делать дальше. Самой начать разговор? Однако вряд ли это понравилось бы бесполому, практически бесплотному, почти уже нечеловеческому существу, пребывающему сейчас в каких-то иных измерениях — возможно, в молочных долинах памяти, населённых бывшими возлюбленными и белоголовыми детьми, то ли отнятыми войной, то ли благополучно дожившими до преклонных лет. И не старухой она была — юной невестой, счастливой матерью семейства, безутешной, но крепкой вдовой. Но все смывается, как водой, и теперь она смотрела вслед своей жизни, внутрь себя, и не видела ничего вовне, сливаясь с заколдованным лесом, чтобы истаять окончательно. Какая там ведьма — просто отлетающая женская душа.

Девочка поняла, что она здесь лишняя, пора уходить. Сначала пятясь, поскольку боялась повернуться к старухе спиной, потом всё-таки повернувшись, но продолжая чувствовать равнодушный нездешний взгляд. И мчаться дальше по билибинскому лесу, повзрослев на сто лет.

На берегу уже беспокоились, сворачивали палатки, утрамбовывали рюкзаки. Катерок приплыл вовремя, а потом они сели в поезд, который уносил их всё дальше от простого и чистого счастья.


И вот пробежало почти полвека. Бывшая девочка всё чаще вспоминала то лето удивительно отчетливо — с запахом малины, шорохом льна, вкусом мятного пряника. Казалось, с каждым разом картинка становится ярче, можно было уже разглядеть все мелкие подробности, которые давно стёрлись — Матрёшин платок оказался вдруг зелёным, а стопки для самогонки — синими. Отцовский хутор обрёл утерянное имя — Комариха, речка звалась Осугой, в воде просвечивали деревянные столбики, остатки сгнивших мостков. Лишь лесную старуху разглядеть ближе никак не удавалось, хотя её тень промелькнула однажды, слившись с фигурой матери в чёрном платке, заледеневшей над гробом сына — брату, если отсчитывать с того лета, оставалось лишь шесть лет жизни. Отец так и не написал письма Матрёше, а может и написал, но никому не сказал, как никогда не говорил о том, что посылал деньги двоюродным ленинградским сестричкам. Или просто не хотел напоминать матери о своей кормилице, окончательно одинокой на фоне расплывчатых фотографий, хотя вряд ли мать могла забыть о ней, утешаясь таким же нерезким любительским снимком сына, присланным из армии и теперь уже последним.

Родители ушли один за другим, неумолимо и закономерно, как песок в песочных часах, и девочка вдруг почувствовала себя на краю. И хотя дачный домик хранил выщипанные пёрышки и острые осколки прошлых жизней: скрепленные резинкой отцовские очки в комплекте с вырезанными из журналов кроссвордами, материнскую корзинку со штопальными иглами и аккуратными клубками и даже ветхую записку, оставленную братом, когда он в пылу юношеского максимализма пытался сбежать из дома — все это, тихо шурша, отъезжало, сползало за край, и не милосерднее ли было старый хлам выбросить, положив конец растянутому и болезненному прощанию? Теперь она была старше своей счастливой матери, колдующей над закопчённым котелком ухи на Селигере, старше тёти Матрёши Хрусталёвой, разливавшей самогон в стопки синего стекла, и хотя еще не приблизилась к возрасту чёрной лесной старухи — других вариантов не оставалось.

На встрече однокурсников традиционно рассматривали давно знакомые фотографии с той самой южной практики, вглядывались в лица ушедших (практически половина курса), и когда стали считать, кого утратили за последний год, она услышала имя Авроры, и не почувствовала сожаления, а просто ещё одна фотография стала расплываться, затягиваться молочным туманом.


Теряющее резкость. Распадающееся в пыль. Спокойно принимающее свою дискретность. Кровь, каплющая с ножа в холодную воду. Песчинки, пёрышки, крошки, уносимые рекой — не в никуда, но в океан. Они же все там, правда? И ждут нас.