Литвек - электронная библиотека >> Сергей Сергеевич Козлов >> Проза и др. >> Последний Карфаген

Сергей Козлов ПОСЛЕДНИЙ КАРФАГЕН Повесть. Рассказы. Дневники

Последний Карфаген. Иллюстрация № 1 ПОСЛЕДНИЙ КАРФАГЕН Повесть

Мнение автора может не совпадать

с мнением героев. Совпадение имен

и названий случайно. Главные герои

вообще не имеют имен. До сих пор.

Часть 1

1
ДУША моя не торопилась возвращаться. Она плыла этак нехотя, «прогулочным шагом». Ей было у кого поучиться. К примеру, в детстве я так же нехотя, кружными путями возвращался домой из школы. Блуждал по переулкам и проходным дворам, слонялся по магазинам и пустырям, глазел на прохожих, на происходящее вокруг… Считал ворон — так это называется. Это было в «золотом веке».

Да и зачем торопиться в «хрущевку», переполненную взрослыми, которые обязательно придумают тебе еще более идиотское занятие, нежели неторопливое и с их точки зрения бесполезное созерцание окружающего мира. Им уже тогда было некогда лазить по чердакам предназначенных для сноса домов, листать там старые пожелтевшие журналы и таким образом путешествовать в прошлом. Им вообще редко приходилось оглядываться назад. Они то коммунизм строили, то перевыполняли план на дачных участках, то сопереживали Штирлицу или положению в Никарагуа. Да и зачем оглядываться в «золотом веке», если новый день не сулит очередного светопреставления? Не оглядывались, не оглядывались, да так и остались в одночасье без прошлого. И я вместе с ними. И каждый стал видеть и объяснять прошлое не таким, какое оно было на самом деле, а таким, какое он видел из дня нынешнего или наоборот — не видел и объяснял вслепую. Так, недолго мудрствуя, большинство людей стали называть «золотой век» ржавым.

А я уже тогда не хотел торопиться вместе с ними в эфемерное светлое будущее. Мне и в прошлом света хватало. Поэтому не торопился возвращаться домой, да и вообще не торопился…

Вот и душа моя не спешила вернуться в мое бренное тело. Витала себе, присматривалась к новому для нее миру. Там внизу была все та же суета: вспотевшая бригада врачей реанимации пичкала мое тело инъекциями и электрическими разрядами, не подозревая об отсутствии в нем главной субстанции, составляющей сознание и смысл существования. О, как они заблуждались, эти люди в белых халатах, пытаясь вернуть мою душу обратно! Считая, что спасают меня…

Спасаются совсем по-другому.

Так как душа не могла считать ворон, она считала ангелов. А может, попросту занималась душевным ротозейством. Определить ее состояние, не владея новыми мыслительными категориями, я не мог. Во всяком случае, плохо и тоскливо ей не было. Правда, и не было обещанных в различной, прижизненно прочитанной литературе туннелей и слепящих вспышек. Зато ощущалось присутствие поблизости чего-то огромного, всеобъемлющего, точно оно наблюдало за мной одновременно со стороны и изнутри меня. А душа глазела во все стороны и даже в прошлое. Я же успел удивиться, исходя из своих «потусторонних» знаний, тому, что душа «просматривала фильм» с эпизодами из прожитой жизни. Это ж по рассказам очевидцев происходит во время умирания, а я, судя по всему, возвращался.

А тут на кровавый пейзаж в реанимации накладываются прогулки из детства. Вот только одно меня огорчило: в этих несвязных картинках я понимал, что я — это я, но не более того.

Я не помнил, как это я называется, как не помнил и всех остальных, это я окружающих. Тем более их лица были неуловимы, неразличимы, словно размыты. Поэтому, еще не вернувшись в тело, я успел огорчиться из-за необратимых процессов, происшедших в моем временно умершем мозге. Сколько минут меня не было?

— Восемь минут! — это выдохнул склонившийся над моим телом доктор, стянув с лица марлевую маску. — Еще бы минута, и я бы бросил этим заниматься. Крепкий парень, — он дружески похлопал мое тело по щеке, — можешь улыбаться…

Нет, улыбаться я не хотел, да и не мог, ибо душа моя владела охладевшим телом так же, как и оно могло бы владеть зарытым на двухметровую глубину гробом. Первое, что смогло почувствовать мое тело, называлось сердцем. Оно будто вынырнуло из глубокой, затопленной затхлой водой пропасти. Из омута какого-то. И рвануло с места, брезгливо стряхивая с себя болотную тину. А душа вынуждена была признать свое медицинское поражение.

— Будешь жить в двадцать первом веке, — сообщил все тот же доктор моему обессиленному телу.

— А сейчас какой? — хотел спросить я, ибо полное отсутствие каких бы то ни было координат даже в этом плоском пространстве окончательно сбивало с толку мое просыпающееся сознание.

Спросить у меня, разумеется, не получилось, тем более пожелать своего возвращения не в какой-либо пронумерованный век, а в «золотой». Опять же говорить о «золотом веке» с потерявшими прошлое было бесполезно. Спросить же хотелось о многом, но по мере соединения души с телом на зрение, которым обладала душа в свободном полете, наваливалась, налипала темнота, которая в конце концов стала абсолютной.

Сначала в ней не было ничего, кроме разноцветных клякс, наплывающих одна на другую. И были они так навязчивы, что раздражали даже спящее сознание. Потом стала звучать музыка. Тоже сама по себе. Сначала это была классика в исполнении симфонического оркестра, и, скорее всего, автором ее был мой собственный мозг, который из-за своей невостребованности начал действовать автономно. Но потом к процессу исполнения подключилась память, и звучать стали знакомые пьесы. Причем в каком-то эклектичном жанровом и стилевом разнообразии. То Моцарт, то Бородин, то Pink Floyd, то King Crimson, то Мусоргский, то гимн Союза Советских Социалистических Республик, и тогда казалось: вот-вот по радио начнут передавать новости великих свершений, нужно будет открывать глаза и собираться в школу под уверенный и глубоко убежденный в своей правоте голос диктора. Но по радио темноты ничего не передавали. И чувство этого обманутого ожидания было первым признаком просыпающегося во мне разума.

И я уже тогда пытался найти в нем обрывки хоть каких-то воспоминаний. Мозг исподволь подсказывал мне, что раз я побывал на том свете, значит, мне есть чего бояться, есть о чем сожалеть, может быть, есть кого искать и любить на этом. Но в памяти образовался глубокий, пожалуй, бездонный провал. Настолько глубокий, что я даже не мог переживать об отсутствии «привязок на местности». Напротив, отсутствие ориентиров и каких бы то ни было желаний и переживаний порождало во мне чувство равнодушия и свободы, наплевательского отношения к течению времени, ближайшей координатой которого стал для