Литвек - электронная библиотека >> Борис Петрович Екимов >> Современная проза и др. >> В степи >> страница 2
коровки — цветки лазоревые. — А потом посуровел: — Сроду, до смерти своим не прощу, что мне в больницу не переказали. Промолчали, как тут хозяинуют. Да я бы… — стал наливаться он черной кровью. — Я бы не с пулеметом, я бы с пушкой засел! И минные поля вокруг. Не подходите, гады! Я жизнь на скотину поклал! До крови, до поту трудился! Мамка моя померла! — Снова яростью горели глаза его, на губах пена вскипала: — Акционеры! Хозяева! В бога… в креста… — матерился он. — По метру кладки, по три листа шифера поделили! Щей с говядиной! Холодца наварили! Из гаубицы бы стрелял! Прямой наводкой!!

Я уже понял, что передо мной человек больной: сбивчивая, с горячим захлебом речь, худоба, в глазах — огонь нездоровый. Я все понял. Сделалось не по себе. Пустой бугор, до хутора — не близко. Конечно, не страх я испытал, а нечто иное: жалость и горечь. Надо было уйти и уехать. Но как…

— Таких коровок сгубить! Астра, Былина, Майка… Такое богатство! Сколь труда! Либо они коммунистками были, эти коровы?! — яростно вопрошал он. — Либо у них красное молоко?! И горчей полына?! Ядовитое?! За это — на бойню?! Не-е-ет… Все это мы восстановим, — уже без крика, но твердо обещал он. — Стены складем, крышу накроем. Родилку, телятник… А потом и комнату отдыха. И зеркало возвернем, — пообещал он. — Знаю, кто его упер, вместе с умывальником. Картины сами нарисуем и повесим.

Конечно же этот человек был тяжко болен. Недаром и о больнице поминал. Я слушал его, кивал головой и думал, как мне половчее распрощаться и уехать.

Избавление мое было близко.

По дороге от хутора, а потом к нам напрямую на стареньком позвякивающем велосипеде катила немолодая женщина с корзиною на багажнике. Темный платок на голове. Платье велосипедною рамой вздернуто, выказывая бель незагорелого тела.

Подъехав ближе и заметив меня, женщина спешилась, оправила платье, позвала:

— Иди! Покушай…

— Вот и жена приехала… — обрадовался мой собеседник. — Подзавтракаем.

На дощатом ящике, прикрыв его неструганую плоть белой тряпицей, женщина разложила простую снедь: порезанное крупными дольками свиное соленое сало, розоватое, с прозрачной, даже на вид хрусткой корочкой, парящую вареную картошку в трещинках развара, пару крупных яиц, большую белую чищеную луковицу, разрезанную в четверть, увесистую краюху хлебного каравая.

Усевшись возле еды, мужик радушно пригласил меня:

— Подзакусим со мной.

— Садитесь… — предложила и жена его. — Картошка горяченькая.

Голос у нее был тихий, платок на лицо низко опущен. Она пригласила, сама же осталась стоять возле мужа, который докладывал ей, хрустя на закуску луковицей:

— Погляди. Ныне два ряда выложил. Человек вот подъехал… Подзавтракаю, третий ряд буду класть. Камень этот доложу, — указал он на невеликую груду, и подамся новый бить. Тут рядом, своими силами камень добываю. — Это было для меня объяснение. — Лом да ковалда… Клинья да опять ковалда. Наше дело такое… — похрумкивал он сочной луковицей, сало жевал, облупливал белое яичко короткими узловатыми пальцами. — Клинья, ковалда… Ныне буду бить и возить на тачке. Солнышко… Жарко будет, — поднял он к небу глаза и успокоил: — Нам не привыкать, наше дело такое.

Женщина заплакала, ниже опуская голову, видно стыдясь чужого человека, но совладать с собой не умея. Она плакала тихомолом. А муж ее успокаивал:

— Не реви. Все восстановим. Я же не реву. А мое, родное, все погубили. Жизнь поклал. И мамка… Сердце день и ночь кровит. Закричал бы слезьми вот такучими, — показал он яичко. — А я креплюсь. Слезьми не поможешь. Я не реву, а тружусь. Трудиться надо бесщадно. Трудиться… И все восстановим. Коровкам, теляткам… И комната отдыха будет. Телевизор, може, не осилим. Дорогучий, черт. Да и некогда глядеть. А зеркало будет. Умывальник… Наладим.

Лицо его, темное, морщинистое, обрезанное худобой, светило улыбкой. Мягко сияли глаза, к жене обращаясь:

— Не реви… Все восстановим…

Попрощавшись, я пошел к машине, чтобы поскорее уехать.