тоже заснула не вдруг. Сначала глядели телевизор, лузгая подсолнечные семечки и болтая. Потом решили тесто затеять, чтобы утром пирожков напечь. А к тесту Наде пришлось ночью вставать, подбивая да осаживая. Свет не зажигала. Тихо посапывает дочь. И мать теперь спит хорошо: не кричит и не плачет. Видно, что-то внутри у нее отгорело ли, отболело, и слава богу.
Слава богу, есть крыша над головой, хлеб на столе; есть покой. А к Мишке можно и притерпеться. Уже, считай, притерпелась. Пять лет позади. Правда, ревности до сих пор не было. Или не замечала ее. И зря.
Зима прошла спокойно. Хоть и подсыпало снегу, но грузовик-«вездеход» возил школьников почти каждый день. С ними Надя и ездила. А порой помогала ей дочь, забирая на почте письма, газеты. Текла жизнь привычно, спокойно. Весной, как всегда, неделю-другую разливалась и ярилась речушка Малая Россошь. Через нее не всякий проедет. Там грузовики порой застревали. И снова, как на грех, подвернулся Володя Арчаков на колесном тракторе. С ним — надежно. И ведь из трактора вышла на краю хутора. Но Мишка все равно углядел. Или передали ему. Абрек не ругался, даже голоса не повысил, сказал словно ненароком: — С Арчаковым ехала? У тебя память короткая? — Такие дороги… И Россошь… Ему спасибо… — заперечила было Надя, но смолкла, почуяв жесткий холод неморгающего Мишкиного взгляда. А потом, за весной, пришло молодое зеленое лето. В лугах — разливы и дух медовый белого да розового клевера; сиреневый горошек цветет, да пенится розовым чина; островерхие кипрей и донник, словно воинство, полонили округу. Травный выдался год, слава богу. Без колхозной работы люди нынче кормились лишь от своей скотины: молочное да мясное. И потому сено, что хлеб всем нужно. У Володи Арчакова и косилка была. Он работал с подручными: валил траву, сушил, прессовал. Сам возил готовое тюкованное сено в станицу на продажу. Мотался туда-сюда ночью и днем. И Надю подцепил в станице, возле почты. — Поехали! — крикнул он. — С ветерком прокачу. Надя села в кабину, Мишкины наказы позабыв. Поехали и впрямь с ветерком. В быстром машинном беге, в покойной кабине яркий день открывался просторнее и шире, словно книга листалась, за страницей страница: курчавая зелень балок, впадин; курганы в серебристой полыни да пушистом ковыле; солнечно-желтые, алые, сиреневые да фиолетовые разливы цветущих трав. Все наплывает и кружится, открываясь за поворотом новой картиной, по-летнему праздничной. В кабине грузовика обычно играл приемник. Нынче его не было слышно. — А где твоя музыка? — спросила Надя. — Ты разве не слышишь? — удивился Володя. — Давай сделаю громче. — Он выключил мотор. Надя удивилась, но вдруг поняла. И нельзя было не понять, не услышать. По инерции машина катилась, а навстречу ей и вослед от земли и от неба звенели серебром жаворонки, нежно перекликались золотистые щурки, томно стонали горлицы, желтогрудые иволги выводили печальную песнь, вызванивали варакушки… Птичий хор звенел стройно и слаженно. — Теперь слышишь? — улыбаясь, спросил Володя. — Слышу… — ответила Надя. Машина завелась, поехали дальше. — Приезжай к нам на стан. Там — соловьи, — пригласил Володя. — И вы их сидите слушаете?.. — Сидим… Ночь напролет. На косилке, на граблях, на пресс-подборщике… И косим, и возим. Слава богу, погода хорошая, сено идет, и берут его нарасхват. Да еще бахчи культивируем. Тоже — морока. — На летней полевой работе Арчаков посмуглел, и улыбка стала ярче: посверкивали зубы. Доехали скоро. С хорошим человеком время ли, километры всегда быстро бегут. А прямо от машины, без захода домой, Надя понесла по хутору газеты и письма. Их нынче немного. Но их ждут. Особенно писем. Всей почты разнести она не успела. Как снег на голову объявился Мишка. «Увидел…» — подумала Надя, пугаясь. Мишка слез с мотоцикла, что было знаком недобрым. Он даже заглушил свою громыхалку. Что вовсе было немыслимым. Мишка будто и не злился, был ровен и холоден. — Я тебя упреждал про Арчакова, чтоб не садилась к нему? Надя раскрыла было рот, оправдываясь, но Мишка шикнул: — Молчи! Приучилась в своей Чечне… Под каждого… Отрядная… Оперилась? Вылюдилась? Шалава партизанская… Надю будто ударило. Разве она виновата в тех страшных, проклятых днях? Разве ее вина?.. Мишка не был бесчувственным. Он понимал, что говорит несправедливо, жестко, жестоко, а она — мягкая баба, ей такие слова — прямо в сердце, до крови. Он уже к Наде привык, прижился, была она ему по нраву: женской красой, бабьей сладостью, повадкой, характером. Он знал, что другой ему не найти. И не нужна была другая. Об этой, порою наперекор уму, ревновало сердце. Понимая, что бьет в самое больное, Мишка не чуял радости ли, сладости. Напротив: и ему было больно. Но он знал, что так надо. Он давно это понял — в тюрьме и на воле: надо придавить, пригнуть до земли, чтобы не кулака твоего, даже не крика, а шепота боялись. Так надо людей привязывать намертво. И эта женщина, ему уже дорогая, будет до веку в его руках. Арчаков ее не получит. Нужно лишь крепче взнуздать. — Слушай меня, — проговорил он тихо. — Еще раз узнаю — никаких разговоров, только расправа! Арчакова спалю, станет нищим. Тебя гокну, в ярах закопаю. Скажу, что в Чечню уехала, за документами. Старуху — в дурдом. Катьку к себе прислоню. У нее уж гнездо свилось. А я люблю молодятинку. Ты поняла меня? — вперился он глазами. Надя опустила голову и заплакала. — Ты отвечай: поняла или повторить? — Не больно, но жестко он взял ее за волосы, поднял опущенное лицо, чтобы убедиться, увидеть страх. Страх был. Даже не страх людской, а животный, скотиний ужас черным огнем горел в Надиных глазах, пробиваясь через слезную влагу. Мишка поверил, шумно выдохнул: — Иди и помни. Больше повторять не буду. Надя не пошла, побежала не разбирая дороги. Скорей, скорей! К дому, к дому! К дочери, которой, может, уже и нет. Она, запыхавшись и не помня себя, подбежала к воротам и увидела чудо. Посреди просторного зеленого двора, окруженного могучими грушевыми деревьями, на светлом солнечном окружье, словно на огромной сцене, танцевала молодая стройная девушка с распущенными золотистыми волосами. Танец ее был естествен и прекрасен. Гибкое тело, длинные ноги, тонкие руки. Так трепещет под ветром зеленая ветка или играет в воздухе птица. Так умеет дитя человеческое. И это была ее, Надина, дочь, единственная, дорогая. И тут же на низкой скамеечке сидел зритель — старая мать, радуясь, и смеясь, и беззвучно хлопая в ладоши. Надя вошла во двор.
Зима прошла спокойно. Хоть и подсыпало снегу, но грузовик-«вездеход» возил школьников почти каждый день. С ними Надя и ездила. А порой помогала ей дочь, забирая на почте письма, газеты. Текла жизнь привычно, спокойно. Весной, как всегда, неделю-другую разливалась и ярилась речушка Малая Россошь. Через нее не всякий проедет. Там грузовики порой застревали. И снова, как на грех, подвернулся Володя Арчаков на колесном тракторе. С ним — надежно. И ведь из трактора вышла на краю хутора. Но Мишка все равно углядел. Или передали ему. Абрек не ругался, даже голоса не повысил, сказал словно ненароком: — С Арчаковым ехала? У тебя память короткая? — Такие дороги… И Россошь… Ему спасибо… — заперечила было Надя, но смолкла, почуяв жесткий холод неморгающего Мишкиного взгляда. А потом, за весной, пришло молодое зеленое лето. В лугах — разливы и дух медовый белого да розового клевера; сиреневый горошек цветет, да пенится розовым чина; островерхие кипрей и донник, словно воинство, полонили округу. Травный выдался год, слава богу. Без колхозной работы люди нынче кормились лишь от своей скотины: молочное да мясное. И потому сено, что хлеб всем нужно. У Володи Арчакова и косилка была. Он работал с подручными: валил траву, сушил, прессовал. Сам возил готовое тюкованное сено в станицу на продажу. Мотался туда-сюда ночью и днем. И Надю подцепил в станице, возле почты. — Поехали! — крикнул он. — С ветерком прокачу. Надя села в кабину, Мишкины наказы позабыв. Поехали и впрямь с ветерком. В быстром машинном беге, в покойной кабине яркий день открывался просторнее и шире, словно книга листалась, за страницей страница: курчавая зелень балок, впадин; курганы в серебристой полыни да пушистом ковыле; солнечно-желтые, алые, сиреневые да фиолетовые разливы цветущих трав. Все наплывает и кружится, открываясь за поворотом новой картиной, по-летнему праздничной. В кабине грузовика обычно играл приемник. Нынче его не было слышно. — А где твоя музыка? — спросила Надя. — Ты разве не слышишь? — удивился Володя. — Давай сделаю громче. — Он выключил мотор. Надя удивилась, но вдруг поняла. И нельзя было не понять, не услышать. По инерции машина катилась, а навстречу ей и вослед от земли и от неба звенели серебром жаворонки, нежно перекликались золотистые щурки, томно стонали горлицы, желтогрудые иволги выводили печальную песнь, вызванивали варакушки… Птичий хор звенел стройно и слаженно. — Теперь слышишь? — улыбаясь, спросил Володя. — Слышу… — ответила Надя. Машина завелась, поехали дальше. — Приезжай к нам на стан. Там — соловьи, — пригласил Володя. — И вы их сидите слушаете?.. — Сидим… Ночь напролет. На косилке, на граблях, на пресс-подборщике… И косим, и возим. Слава богу, погода хорошая, сено идет, и берут его нарасхват. Да еще бахчи культивируем. Тоже — морока. — На летней полевой работе Арчаков посмуглел, и улыбка стала ярче: посверкивали зубы. Доехали скоро. С хорошим человеком время ли, километры всегда быстро бегут. А прямо от машины, без захода домой, Надя понесла по хутору газеты и письма. Их нынче немного. Но их ждут. Особенно писем. Всей почты разнести она не успела. Как снег на голову объявился Мишка. «Увидел…» — подумала Надя, пугаясь. Мишка слез с мотоцикла, что было знаком недобрым. Он даже заглушил свою громыхалку. Что вовсе было немыслимым. Мишка будто и не злился, был ровен и холоден. — Я тебя упреждал про Арчакова, чтоб не садилась к нему? Надя раскрыла было рот, оправдываясь, но Мишка шикнул: — Молчи! Приучилась в своей Чечне… Под каждого… Отрядная… Оперилась? Вылюдилась? Шалава партизанская… Надю будто ударило. Разве она виновата в тех страшных, проклятых днях? Разве ее вина?.. Мишка не был бесчувственным. Он понимал, что говорит несправедливо, жестко, жестоко, а она — мягкая баба, ей такие слова — прямо в сердце, до крови. Он уже к Наде привык, прижился, была она ему по нраву: женской красой, бабьей сладостью, повадкой, характером. Он знал, что другой ему не найти. И не нужна была другая. Об этой, порою наперекор уму, ревновало сердце. Понимая, что бьет в самое больное, Мишка не чуял радости ли, сладости. Напротив: и ему было больно. Но он знал, что так надо. Он давно это понял — в тюрьме и на воле: надо придавить, пригнуть до земли, чтобы не кулака твоего, даже не крика, а шепота боялись. Так надо людей привязывать намертво. И эта женщина, ему уже дорогая, будет до веку в его руках. Арчаков ее не получит. Нужно лишь крепче взнуздать. — Слушай меня, — проговорил он тихо. — Еще раз узнаю — никаких разговоров, только расправа! Арчакова спалю, станет нищим. Тебя гокну, в ярах закопаю. Скажу, что в Чечню уехала, за документами. Старуху — в дурдом. Катьку к себе прислоню. У нее уж гнездо свилось. А я люблю молодятинку. Ты поняла меня? — вперился он глазами. Надя опустила голову и заплакала. — Ты отвечай: поняла или повторить? — Не больно, но жестко он взял ее за волосы, поднял опущенное лицо, чтобы убедиться, увидеть страх. Страх был. Даже не страх людской, а животный, скотиний ужас черным огнем горел в Надиных глазах, пробиваясь через слезную влагу. Мишка поверил, шумно выдохнул: — Иди и помни. Больше повторять не буду. Надя не пошла, побежала не разбирая дороги. Скорей, скорей! К дому, к дому! К дочери, которой, может, уже и нет. Она, запыхавшись и не помня себя, подбежала к воротам и увидела чудо. Посреди просторного зеленого двора, окруженного могучими грушевыми деревьями, на светлом солнечном окружье, словно на огромной сцене, танцевала молодая стройная девушка с распущенными золотистыми волосами. Танец ее был естествен и прекрасен. Гибкое тело, длинные ноги, тонкие руки. Так трепещет под ветром зеленая ветка или играет в воздухе птица. Так умеет дитя человеческое. И это была ее, Надина, дочь, единственная, дорогая. И тут же на низкой скамеечке сидел зритель — старая мать, радуясь, и смеясь, и беззвучно хлопая в ладоши. Надя вошла во двор.