Литвек - электронная библиотека >> Борис Петрович Екимов >> Современная проза >> Возвращение >> страница 2
крыльца ли, у калитки. Она откликнулась:

— Аюшки! Тута я!

Но никто не ответил.

В хату она вернулась не вдруг, копошась по-стариковски неторопливо. А когда вернулась, то сразу почуяла неладное.

Во дворе стояла осенняя сумеречь, а в хате — и вовсе тьма. И пахнбуло каким-то смрадом. Словно не в родную хату вошла, а в чужой дом, давно брошенный.

Она щелкнула выключателем. Тусклая лампочка, подчиняясь приказу, лишь обозначила желтый зрак, сумерек не рассеяв.

Еще не видя, старая женщина все поняла и шагнула к тому углу, перед каким молилась. Она шагнула и стала руками обшаривать стены, глазам не веря.

Угол был пуст. Осталась лишь липкая паутина, пустые гвозди. И не было икон. Все ушли: Спаситель, Богоматерь, Никола, Иоанн Златоуст. Сухие цветы и цветки бумажные, прежде украшавшие иконы, теперь валялись на полу.

Раздетая, в тонкой кофточке, неверными шагами, шарясь перед собой в воздухе, словно слепая, старая женщина вышла из дома, спустилась с крыльца и, ухватившись руками за планки калитки, пыталась увидеть ли, услышать чей-то след, чей-то голос, а потом попросила: «Христа ради, Христа ради…» Ей ответил лишь ветер. Осенняя непогожая улица, темные дома и заборы молчали.

Она вернулась в дом и словно заведенная, по вечной привычке, затопила печь, поставила чайник. А когда он запел, закипая, достала мешок с травой, стала ломать и сыпать, накладывать в клокочущее чрево узкие листы, розовые цветы, обломки граненых стеблей. Пряная горечь клубами растекалась по хате. Рука привычно потянулась к кружке. Но вдруг, опомнившись, старая женщина упала на колени и поползла к пустому углу:

— Прости, Христа ради… Прости… Не уберегла…

Она не молилась, она просто плакала, припав к дощатому полу. По-женски, по-детски наивные слова лились чередой, невнятно, со всхлипом. Потом она замерла, словно ожидая ответа. А не дождавшись, почуяла, что озябла, устала. Добралась до кровати, легла, но не заснула, а просто лежала, отдыхая и приходя в память.

Но день требовал своего. За печкой нужно глядеть, чтобы не прогорела. И маковой росинки не было во рту.

За полдень объявилась девочка. Как всегда, она поскреблась у двери, встала у порога, тихо спросила:

— Бабушка, можно я у тебя поживу?

— Живи, моя хорошая… Живи, — ни о чем не выспрашивая и все понимая, ответила баба Надя, хотя нынче ей было не до гостей и тем более не до жильцов.

Сразу вспомнилось, что ничего не варила, а дитя нужно кормить.

Девочка лишь глаза подняла, узрела пустой угол.

— А иконы где?

Баба Надя лишь руками развела:

— Были — и нету… Унесли… Ныне… Не углядела…

— Без иконок плохо, — сказала девочка. — Они красивые.

Старая женщина лишь вздохнула: кому что…

Вместе принялись готовить обед: картошку чистили да капусту крошили, поставили в духовку противень тыквы, запечь. С молодыми руками дела правились побыстрее.

— Иконы в магазин принимают, за деньги, — объяснила девочка. — Объявление было в газете.

— Это — грех, большой грех, — осудила баба Надя.

И тут же припомнилось ей, что кто-то из своих, из молодых, приглядывался, словно приценивался к иконам. Но кто?

— В милицию нужно пойти, — твердо сказала девочка. — А с милицией — в магазин. Пусть отдадут. Ты же угадаешь свои иконы?

Старая женщина подумала над словами девочки и отказалась со вздохом:

— Нет-нет… Это я, грешница, виновата. Не сберегла. Вот и ушли мои заступники. Спокинули. К другим людям ушли, — объясняла она. — Там — нужней. А мне чего… Я и так, встану да помолюсь. В хате, и в чистом поле, и в темном лесу. Везде молилась, и всегда меня Господь слышал, помогал, вразумлял.

Она объясняла это себе и девочке, верила своим словам. Но потом, помолчав, пожаловалась:

— Только помирать без Богородицы трудно. Она у меня в головах так бы и стояла. Упокоила. И душеньку мою к месту бы отвела. Так было бы расхорошо…

И она заплакала, словно лишь теперь осознав всю горечь утраты. Этой горечи было столь много, что в одной душе она не вместилась. И потому — со старой женщиной плакала девочка, уже не о смерти страдая, но о жизни: своей, короткой, не больно сладкой, и той долгой, что еще теплилась рядом, в старом, изношенном, но таком добром теле бабушки Надежи.

Они были схожи: худенькая нерослая девочка и старая женщина, высохшая от жизни. И плакали одинаково: крупными белыми слезами.

Недолго поплакав, они принялись за обед. Пахучие свежие щи девочка хлебала истово. Старая женщина радовалась, понимая, что юное тело просит сытости, словно молодой росток в огороде. Сытости и тепла.

— Хлебай, моя родная, — ласково говорила она. — Хлебай… Щи, они… для здоровья. На хуторе завсегда: и утром, и в обедах, и вечером — щи отвечают. Казачье хлебово.

Пришел ранний и долгий предзимний вечер. Свои заботы были у старой женщины: ощупкой, помаленьку, но шерсть пряла. Девочка занималась школьными уроками, тесно разложив тетрадки да книжки на малом столике, возле окошка. Каждый занимался своим.

Но когда уходит из дома родная душа, о ней вспоминают, говорят. Так было и нынче. Икона Богородицы прожила с бабой Надежей долгий век. Под ней крестили, ею благословляли к венцу.

И потому не вдруг, но вспоминалось об ушедшей иконе, а значит, о прежней жизни на хуторе, где жили за веком век. Степные селенья: Зоричев, Еруслань, Ластушенский, Затон-Подпесочный, Плесистов…

— Свой родненький хутор и ныне вижу как на ладонке, и буду видеть, покель глаза землей не покроются, — рассказывала баба Надя, радуясь своей счастливой памяти. — Наш хутор, он — на бою, правишься от станицы шляхом через Малую Донщинку, через речку — бродом. И вот он, хуторок наш. Возле него — гора. С нее весь белый свет видать. Там мы век прожили, и Богородица нас берегла, сохраняла. Бывало, такая страсть…

Отуманенный памятью взгляд старой женщины уходил далеко, через темное стекло окошка, в прошлые годы.

— Ныне он помер, этот человек, на Суровикином доживал. Помер, такой ему и помин. Господь ему судья. Но пять человек доразу посадил. Сколь осиротил деток. Шепнул кому надо: они, мол, зерно крали с тока. Забрали всех. И нашего Тимофея Фетисыча. Всех сравняли, по десять лет всем. И осталась я с тремя на руках. Все — горох. Куда кинешься? В речку. Богородице помолилась. И выжили. Не сослали нас, из хаты не тронули. Работала, как об лед билась. Днем — на колхоз, ночью — на себя. Так и прожили без хозяина. А потом — война… Уходили да хоронились по степи, по балкам. А потом — вовсе. Немцы все хозяйство раздергали. Какая техника… Быкам справы нет. Ни ярма, ни войца, ни занозки. Мужики — на войне. Меня