написали донос, что ты — бомж, живешь без прописки в чужом доме: пьешь, дерешься, торгуешь водкой, грозишь туристам противоестественными актами через ноздри и уши… Старику налили полстакана — и он ту бумагу подписал. Меня уговаривали, но я никаких бумаг не подписываю… И гуся не твой кот задрал… Теперь Лесник с меня долги получит: накось выкуси, — ткнул дулей в сторону его дома.
Он посидел еще, поглядывая в окно, встал и, смущенно улыбаясь, пошел мириться с женой. Дул устойчивый ветер с запада. В воздухе висела гарь далекого города. Вся деревня была зла и скандальна. Но больше всех был зол я, и каждый удар волны о берег распалял во мне ярость. Глядя вокруг помутневшими глазами, скрежеща зубами, я прохрипел:
— До Ерофеина дня буду батрачить, но вы узнаете, чем болота воняют! Вызнаю, где старый колокол, повешу посреди деревни… И устрою перезвон…
Опечалив кота, я выволок стол с объедками на улицу, стал прибирать в доме и вычистил его, как никогда прежде. Затем сложил остатки продуктов в туес и спрятал в лесу вместе с ружьем и удочкой. После этого вернулся и повесил на дверь огромный ржавый замок, чтобы видели — в доме есть хозяин.
Кот все понял, стал ходить за мной по пятам и громко мяукать, призывая отказаться от неразумных поступков и смиренно терпеть невзгоды дня. Ему в голову не приходило идти со мной в лес, хотя он знал, что впереди не лучшие времена. У него был дом. В нем, даже в пустом и холодном, он будет ждать и надеяться на лучшее. Хорошо быть котом!
Я же снова вошел в лес, срубил сухой, звенящий как железо кедр, выволок его на середину деревни и стал тесать брус. Ведмениха бросала в мою сторону любопытные взгляды. Лесник то и дело высовывался из-за заборов и крапивных кустов. Помирившийся с женой Домовой, оставил дела и вышел из своих ворот. Домниха сзывала кур. Один уголок ее рта был занят сигаретой и плотно сжат. Другим, перекошенным, она шепеляво выкрикивала: «Пыпа-пыпа-пыпа!»
Звенел мой топор, отзываясь от дальних скал, и все другие деревенские звуки стихли. Старушка пасла курочек и украдкой поглядывала, что выйдет из затеянного мной. Выполз старик. Он опять был в обычном недопитии и от желания добавить скрежетал зубами. Хромой остановился на железнодорожной линии, пристально наблюдая всех. На стук топора приползли даже туристы с берега. Все возбужденно переглядывались и посмеивались, ожидая развязки.
Но я знал, что делаю. Не знал только смогу ли довести все до конца. Может быть, кто-то уже начал догадываться о затее, потому что Хромой вдруг расхохотался и крикнул без запинки:
— «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные!»
Едва я стал соединять крестовину, защипало руки, стало сводить пальцы. И вот уже тупая боль выворачивала суставы. Пересиливая ее, я все же сложил воедино концы кедровых брусьев. И меня затрясло. Но то, что накипело внутри, было сильней. И вот, отшвырнув топор в сторону, я поднял над головой самый древний из всех и самый ненавидимый нечистью крест. Волосы мои встали дыбом, душно пахло паленым. Нос тлел и обугливался, рук я уже не чувствовал. И когда стало совсем невмоготу, закричал: «Ненавижу!»
И полегчало.
— Фашист! — тонко и надрывно запищала Ведмениха. Ее полные груди гулко зашлепали по животу.
Лесник выпучил глаза, выворотил челюсть, завыл по песьи, упал на четвереньки и стал рыть ногтями землю. Старик зарыдал, шлепая себя скрюченными ладонями по ляжкам и по лысине, закричал слезно:
— Соседа кондрашка хватил! А прикидывался малопьющим!
Домниха, как на угольях заскакала в похабной заморской тряске. Лицо Домна с вытаращенными глазами становилось то белым, как рыбье брюхо, то красным как пламя. Сожалея о том, что вышел со двора, он на четвереньках пытался ползти к своим воротам.
Туристы молча и сосредоточенно выплясывали джигу.
Лесник, изогнувшись колесом, высунул голову из-под ягодиц и проверещал:
— Нет уже людей в чистом виде, одна помесь!
— А я кто? — заливаясь слезами, выскочила из какой-то подворотни конопатая девка. В ней я узнал ночную пловчиху.
Это была поддержка. И тогда я поставил непосильный для меня груз на землю, прямо посередине деревни.
Изможденные пляской туристы попадали, тяжело дыша и отдуваясь, стали оправдываться:
— Мы тоже люди! Только нынче об этом не принято говорить.
Хромец захохотал еще громче, изо всех сил захлестал костылем по рельсе и тот разлетелся в щепки, а он сам беспомощно упал на шпалы. Рыдая и вздрагивая всем телом, борясь с судорогами, к нему подползла Ведмениха, помогла встать, и они заковыляли к дому.
На подгибавшихся ногах и я поплелся к лесу. В чащобе уже хихикал и потирал корявые руки зеленобородый старикашка. Что спорить — он выиграл вчистую и мне пора было заплатить за проигрыш. От устроенного переполоха легче не стало, может быть, даже хуже — вид двух несчастных супругов, удалявшихся к дому, будто присолил свежие раны ожогов.
Пловчиха, выгребая из карманов окурки, шла следом за мной, кот жалобно мяукал у крыльца, да светлая старушка, не знавшаяся ни с Богом, ни с нечистью, вздыхала вслед:
— Взвалил ты на себя крест! По силам ли?
Мне мстительно хотелось сказать всем им про колокол, но я понимал уже, что нечисти в деревне нет — одни уроды, ублюдки да замороченные городом холуи.
Дуло с запада. Не мне заказывать ветра на море. День придет, и он переменится: рано или поздно опять задует с севера. И я вернусь. Вернусь, хотя бы потому, что кроме как сюда, мне возвращаться некуда! А может быть, я вернусь не один, и станет нас почти полдеревни. И жить будем по-людски, и умирать по-человечьи, как встарь.
— Тебя как зовут? — обернулся я к конопатой, старухиной внучке: заспанной, опухшей, ленивой, прокуренной, и все же не такой поганой, как я сам. И тут же испугался встречного вопроса. Ведь у меня еще не было имени.