Литвек - электронная библиотека >> Павел Александрович Мейлахс >> Современная проза и др. >> Пророк >> страница 3
гирьками.

Сломал часы и надругался над кукушкой.

Хозяев дома не было, но были родители. Он часами томился, понимая, что неисправность часов будет обнаружена и будет совершенно ясно, хотя бы методом исключения, кто их сломал. И он пошел в ту комнату, признаваться отцу. Надо признаться самому, прежде чем поймают, иначе твой грех не простится никогда.

Что-то сказал отцу, отец что-то ответил.

Не помню, что это был за разговор очень короткий.

Сейчас я тебя буду лупить, сказал отец.

И я тебя, пролепетал он, падая в бездну ужаса.

Потом отец, таская его по комнате, бил его ладонью по заднице, абсолютно не больно. Но неважно, он тонул, захлебывался в ужасе. Он не помнил, когда это кончилось. Не помнил и не понял, что кончилось.

А еще: один раз его всего изваляла в снегу собака. Она лаяла, и даже не сказать, чтобы как-то особенно злобно. Она ни разу его не укусила, просто сшибла с ног и принялась валять. Соседские мальчишки смеялись. А он тонул в ужасе точно так же, как тонул в ужасе в этой истории с часами с кукушкой. Он был весь в снегу, со снегом за шиворотом, снегом в валенках, хотя это было совершенно неважно.

С тех пор собаки внушали ему панический ужас.

И отец внушал ему панический ужас.

Но отца, в отличие от собак, он уважал. Преклонялся, боготворил, трепетал. Отец прав всегда. Собственно, его суждение и было критерием истины.

А лет с четырнадцати он ловил себя на мысли, что втайне он хочет убить отца…

Потом он мыл руки зеленеющим яшмовым мылом, серой, горячей, должно быть, очень невкусной водой. После того как вытер руки, некоторое время стоял, глядя в пол. Вода лилась. Он выключил ее.

За окном пошел редкий снег. Вьющиеся мелкие сухие снежинки, взвешенные в воздухе, каждая сама по себе. Они не падали, просто летали, болтались.

Раз в неделю какая-то женщина приходила убирать у него.

Уйти на работу не удалось. Еще успею. Он пошел гулять по своей необъятной, пустой квартире. Пытался найти шерстяные носки, но не нашел. Нашел другие, старые, малиновые, дырявые.

Он не ходил по квартире, он медленно выгребал в маленькой плоской лодчонке, медленно плыл в утренней дымке. Медленно он озирался по сторонам. Он осматривал комнату. Потом начинал искать переход в следующую. Иногда перехода было два. Один раз он попал в цикл, и только с четвертого раза осознал, что крутится по кругу. Старые носки мягко шаркали по паркету. С трудом натянул на носки свои тупоносые шлепанцы.

В некоторых комнатах было темнее, в некоторых светлее.

Куда бы он ни ступал, везде вдоль стен стояли деревянные параллелепипеды мебели, со стеклами и без, безмолвствовали закрытые шкафы и комоды. Они тускло, фальшиво блестели позолоченными замочками. Полупустые полки с книгами, пластинками, везде пепельницы с зажигалками возле них и с начатыми пачками. Все зажигалки были одинакового, абрикосово-желтого цвета. Таков был цвет его зажигалок.

В некоторых комнатах стопки пластинок и книг были разбросаны прямо по полу, они попадались, обнаруживались так же случайно, как когда-то давно упавший с сигареты пепел или выкинутый пакет из-под чипсов.

В одном темном переходе между комнатами он споткнулся обо что-то и чуть не загремел, но схватился за близкий косяк и устоял. Что это было? Вроде книги, судя по звуку — сначала глухому стуку, потом утихающему, уезжающему шуршанию. Это были репродукции Фра Анджелико и «Сборник задач по начертательной геометрии». Задачник был книгой брата жены брата, который когда-то приехал поступать в вуз, он забыл ее здесь по пьяни, потом года три звонил, договаривался, как бы ее забрать, лет пять назад перестал звонить.

Все дальше и дальше он шел. Комнаты становились все более пустыми, все менее знакомыми. Мебели все меньше. Неизвестно, когда он был здесь последний раз.

В одной такой комнате он увидел одинокую пластинку, лежащую на полу. Изодранный старый конверт, с какими-то старыми детскими каракулями на нем. Он присмотрелся к конверту. Да, это его собственные каракули, сделанные, когда ему было года два. Вынул саму пластинку, взял за ребра. ВИЛЬГЕЛЬМ ФУРТВЕНГЛЕР. П. И. Чайковский. Симфония № 6, «Патетическая». Берлинский филармонический оркестр, 1938 г. 1933 < 1938 < 1945. Как смешно. Еще немного, и эта пластинка не смогла бы появиться, и сейчас бы он ее в руках не держал.

Он набрел на комнату, где он точно ни разу не был. Мебели не было. Обои со следами побелки, измызганное известью ведро, какая-то затвердевшая строительно-рабочая ветошь. Посреди комнаты, в дымящемся свете, на полу стояла пепельница. На ее дне был изображен Нотр-Дам. Немного светлого пепла лежало в ней, нет даже окурка. Он обошел пустую комнату. Пожал плечами и побрел назад. Комната как комната. Пока что она еще не успела обрасти мебелью изнутри.

Бредя, переходя из комнаты в комнату, он вновь очутился на кухне. Притворяясь, будто не понимает, что делает, он включил электрочайник, который сразу же устрашающе зашумел; щелкнул и смолк, издав некое примирительное, сходящее на нет бурчание. Он опять сыпанул кофе и опять плеснул воды. Пошел в свою комнату. В комнате, все так же притворяясь, будто не понимает, что делает, подошел к полке. И заиграл Брукнер.

В конце концов, подумал он, сегодня день необычный, и можно сделать исключение. Не каждый день у тебя умирает брат. А в конторе можно будет показаться ненадолго; и так, и этак много он сегодня не успеет.

Он утешал, уговаривал себя и, кажется, уговорил. Не до конторы, черт с ней. Хотя до конца не уговорил; он понимал, что прогуливает.

Брукнер звучал. Очень громко; дребезжали стекла в серванте, и посуда стучала зубами.

Вдруг Брукнер мощно тронул свою лиру, которой являлся весь оркестр, на трагическом низком аккорде. Он куда-то взмыл, и тотчас же кто-то начал отсчитывать в нем стихотворение: «душа моя мрачна скорей певец скорей»…

я слез хочу певец
Перечисление стихотворения заняло секунду, и слезы воспоследовали, из него брызнуло, как из игрушечной резиновой брызгалки. Струнные куда-то делись, сейчас перед ним темной массой толпились, теснились духовые.

Брукнеровское адажио. Не отдых, но отдохновение после битвы. Сон Бога. Он брел через Брукнера, как вброд. Только война рождает отдых. Хайль Брукнер! Завтра принадлежит мне. Брукнер звучал, меняя ему кровь, изменяя вкус слюны во рту. Зеленое поле и белые скалы. Лучезарное солнце. Мечта о рае, мечта о конце войны, без которой, однако, нельзя жить.

Адажио ослепительно завершилось, но еще некоторое время скитался, моля, его призрак.

Поперла катастрофа скерцо.

Поднатужился какой-то бас в оркестре, симфония въехала в басовую рытвину,