Литвек - электронная библиотека >> Михаил Васильевич Борисоглебский >> Советская проза >> Буга

М. Борисоглебский Буга

1.
День хмурится. Ветер, пустой и холодный, чешет белую кудель в облаках и скользко летит над землей. Так скользко, что даже не тревожит жирной реки в измятых берегах.

Из низкорослого березняка тарахтит ходок с крылатым коробком. Лошаденки сибирские, маленькие, косматые, грустные. В коробке, на сиденьи из мешка, набитого соломой — сгорбленная шинель и лисья шуба с воротником и шапкой без лица. Шинель беспокойно ерзает и ворчит:

— Весна, а холодище, что зима лютая. Продрог… С этими разъездами околеть можно…

Замолкает и снова, в который уже раз:

— Наверное где-нибудь поблизости снег выпал… А до города еще далеко…

Лисья шуба на минуту показывает брови и глаза.

— Самогону нет, — подавленно говорит шинель, отводя лицо в сторону.

Шуба раздвигает воротник и отвечает:

— А вы бы, товарищ Концов, прошлись немного. Это помогает. — Шинель молчит.

— Серьезно, товарищ, пройдитесь.

Краснощекий брыластый парень, сидящий на козлах, неожиданно повертывается и буцкает по головам седоков тяжелыми словами:

— Эвон! Ряха белоротая! Контра, можно сказать… Про-о-шлись, тоже! А нет, чтоб по чести шубу с себя снять, да товарища одеть? Тр-р-р!

— Чего это ты?

— Разрешите, товарищ, я его раздену. Потому, для пользы революции надоть своих беречь.

— Не стоит, товарищ Мулек.

— Чего там? Эй, вылазь, интеленция! Ишь ведь, шуба-то на лисьем… Про-о-шлись… Ну, ну, живо, нечего валандать! Товарищу надо обогреться.

Инспектор народных училищ Павел Афанасьевич Пустов выпрямился, медленно спустил ноги и, охнув, встал на кочковатую дорожную грязь.

Мулек чмокнул, грузно прыгнул с облучка и, мигнув Концову, весело гаркнул:

— Эх, мать!.. Давай, товарищ Концов, скидавай шинелешку-то.

Концов посмотрел себе на руки, на Пустова, покомкал серые полы и, еле передвигая отсиженные окоченевшие ноги, вылез и подошел к Мульку.

— Я, товарищ, больной и могу простудиться. Мне…

— Чего-о-о? Поговори вот еще! — оборвал Мулек.

Пустов робко и внимательно оглядел Мулька и спросил:

— А мне что же… Прикажете шинель надеть?

— Явственно! — Сдернул шубу и распахнул ее перед Концовым. — Товарищ Егор, скорее, а то захолодает!

Концов бросил шинель на ходок и, вытянув руки назад, полез в лисьи меха. Мулек, напяливая шубу, налег ему на плечи и шепнул:

— Дать разве бляблю? Руки чешутся.

— Нет, нет! Очумел? Порядок нужен. — И, повернувшись к Пустову, проговорил: — Шубу я вам отдам. Ехать нам еще верст пятнадцать, а замерз — сил нет.

Но Павел Афанасьевич слов не расслышал. Его зашерстило по коже, словно крапивой обожгло. Он поднял шинель и с трудом ее натянул.

— Ну, поехали!

Уселись. Ходок хрустнул и затарабанил.

— Эй-е-ей, родимые!

Концов пригрелся и задремал. Вначале он думал об инспекторе и о том, что его, может быть, завтра же укокают, потому что личность не народная — значит, от шинели ему вреда большого не будет. А потом о себе, о Мульке и о городе.

Пустов влип в угол ходка, изредка открывал глаза, и были они у него красные и влажные.

Мулек несколько раз оборачивался, смотрел в лицо Пустову, ехидно щурился и пробурчал себе под нос:

— Поморозить бы на козлах! Да ведь еще свалит где-нибудь под яр и угонит. Знаем мы эту интеленцию! — Отвернулся, сплюнул и, шаркнув по воздуху кнутом, запел:

Ты не шей мине камзола,
Я не буду в нем ходить.
Шиворот-навыворот
Навын — тараты.
Изменилась власть кулацка,
Веселее стало жить.
Шиворот-навыворот,
Навын — тараты.
«Жить веселее», — подумал Пустов, и губы его скривились. Потом он долго сидел, понурив голову, тяжело вздохнул и, потянувшись к уху Концова, спросил:

— Товарищ Концов, можно поговорить с вами? Товарищ Концов!

— А-а-а? Это вы? Что такое? — забормотал Концов, с трудом открывая глаза.

— Я хотел спросить вас.

— Шубу?

— Нет, нет, не беспокойтесь, мне не холодно.

— Я скоро отдам.

— Ради бога, не надо. Очень глупо, что я сам не догадался предложить вам. Мне не холодно. Я только хотел спросить вас, что будет с женой и дочерью.

— А этого я уже не могу знать. Чека скажет.

— Чека?

Попадешься в нашу Кучку,
Улетишь к святым за тучку
Шиворот-навыворот
Навын — тараты.
— Перестань, Мулек! Надоело!

— Надоело, так надоело. Мне што? Э-э-эй… Ишь ведь, буераки-то, будто черти трахтором проехали.

— А ты чего же в самую бугу заехал? Яром-то разве не лучше?

— Все едино.

— Что это за буга? — тревожно спросил Пустов, оглядываясь по сторонам.

— Что-о-о? — растянул Мулек и насмешливо добавил: — Эх, ты, интеленция!.. Бугу не знаешь… Место такое. Лес тут перебуровило, овраги намыло, и все в одну сторону повернуло. В России это уремой зовут, а у нас — буга. Все это, значит, шиворот-навыворот — революция… Э-эй!..

Ходок закачался, ухнул в рытвину и, накренясь, с трудом пополз на бугор.

— Буга… — дохнул в пространство Пустов и снова влип в плетеный угол.

2.
— Для чего это вы тут копаете?

— Под картошку, товарищ. Може, картошку посадим. Говорят, теперь по свободе картошку всем дают. Сади это, значит, сколько хочешь. Вот она, советская-то власть, не даром мы с Никиткой ее защищали.

— Это правильно.

— А вы сами-то откуда будете?

— Из города, по распоряженью.

— А в исполкоме были?

— Был. Как же не быть!

— Дела, значит?

— Да. А кто это у вас копает?

— Контры. Прижали им хвосты, ну, и копай теперь. Вот это священник нашенский, — и он ткнул пальцем вправо, на сгорбленную худую фигуру с космами рыжих волос. — Эта, что рядом — попадья. А подале — жена начальника с дочкой. Начальника-то, вишь, изловили, городской — честь честью, и документы у него с сургучными печатями на золотой бумаге. Сам видел, ей-богу.

— А как фамилия?

— Не знаю. Эй, тетка, белая лебедка! Вот ты, что с дочкой-то! Как твоя фамилия?

Тетка поднялась от земли, оправила сползший на глаза черный вязаный платок, уперла в землю лопату и, поставив на нее ногу, ответила.

— Пустова, Евдокия Ивановна.

— Ага, — словно укусил городской и стегнул лошадь.

— Уже до городу?

— Нет. Ищу одного человечка. — И погнал галопом по широкой, пустой улице за село.

— Лаврентьич! Можно передохнуть? — простонал священник.

Лаврентьич не ответил. Он долго смотрел вслед городскому и беззвучно шевелил губами.

— Ради христа, разреши, милый!

Лаврентьич еще раз шевельнул губами, подмигнул и сказал:

— Можно. Эй, вы,