Литвек - электронная библиотека >> Альберт Харлампьевич Усольцев >> Советская проза >> Есть у меня земля >> страница 3
поставил плоскодонку на место. В сторожке фуражку пристроил на рожины над железной печкой, в которой слабо тлели торфяные брикеты.

— Пока сушится, давай о деле, Семаков.

— Ты, наверное, Шишигин, и догадываешься, не впервой я к тебе с «груздями» заявляюсь.

— Все одно, обскажи.

— Понимаешь, Шишигин, месяц назад они клялись друг другу в любви, а сегодня приходят с заявлением на развод. Я их и так и сяк уговаривал, не доходит…

— Не клялись, никто не клялся, — мрачно сказал парень.

— Ты вот что, как тебя по батюшке…

— Максим Терентьевич…

— Ты вот что, Максимушка, не шурши шибко-то, когда старшие говорят. И стань со стула… девушку, супружницу свою, посади.

Девушка несмело присела на краешек табуретки. Было заметно, что в строгости ее держит молодой муж, коль так несмело заняла его место на табуретке.

— Сиди-сиди, — ободрил ее Шишигин. И обратился к Семакову: — Из-за че сыр-бор горит?

— Из-за лапши, — рубанул тяжелой рукой воздух Семаков. — Коровушкин, объясни!

— Че объяснять, все и так яснее ясного, — начал парень неохотно.

Было видно, что не в первый раз он «объясняет» то, что ему «яснее ясного».

— Ну, оженились, стали вместе питаться… Ну, стало быть, кашеварит она, Стеша, стало быть, лапшу — я ем. Исправно ем неделю, вторую, цельный месяц… Все на лапше! Скоко можно!

— А ты хоть бы сказал, — всхлипнула девушка, — что не нравится… Я бы и окрошку… Я «Книгу о вкусной и здоровой пище» купила. Сам восхищался лапшой, а потом… Я и повалиху могу…

— Че восхищался! Че восхищался! — опять взвился парень. — Неделю в восторге, другую, цельный месяц… Ну, скоко можно?! А когда в столовую ушел питаться — неладно, в слезы. Моя, грит, маманя пятерых здрюков на лапше взростила! Повалиху! Тоже мне — блюдо! Мука, заваренная кипятком! Когда ее ели-то? В каком веке?

Наступила в сторожке тишина.

— Лапша… — задумчиво произнес Семаков. — Лапша — это продукт! Я вот на картофельных очистках рос да отрубях, а жену свою любил. Так что твоя формулировка, Коровушкин, не имеет под собой достаточно веского основания. Сварили лапшу — ешь лапшу! Так я понимаю данный вопрос на сегодняшний день! А насчет повалихи — вдвойне не прав. Я за границей побывал — там повалиху в ресторанах за большие деньги готовят. Да бог с ней, с заграницей-то! Наше поколение выросло на повалихе. И что? Три войны выиграли: финскую, Отечественную, японскую! Так что тут ты в двойном корне ошибся.

И опять резанул рукой воздух. Но, видимо, не очень убедили молодоженов его решительные слова.

— Погоди, Семаков, — начал Шишигин. — Не так круто. Вообще ты можешь нас и оставить, покалякаем. И бумажку, что они сочинили, положи на стол. На стол, говорю, положь бумажку-то.

— Ишь, «грузди»! — остывая, сказал Семаков, — Лапша — камень преткновения у них, а?! Вот бумага, Шишигин… Попомни, все-все попомни им, Шишигин, И как на мосту в любви объяснялись… И прочее такое, немазано-сухое!

Исчез Семаков так же быстро, как и появился. Шел он по насыпи к своему заведению, районному загсу, словно объявлена была очередная боевая «тревога».

— И ты садись, Максимушка, — показал Шишигин парню на лежанку. Парень осторожно отвернул кошму, неловко сел.

Несколько секунд все молчали. Потом Максим тихо спросил:

— Кузьма Захарыч, а вы действительно помните, о чем мы говорили на мосту?

Шишигин ответил не сразу. Он сидел закрыв глаза и откинувшись к стене.

— Помню, Максимушка, помню… Вы стояли у второго ледолома… Я всех вас помню.



Шишигин проснулся от тишины. Не было слышно ни треска лопающихся льдин, ни тяжелого гула ледоломов, ни стона волн, ни свиста ветра, запутавшегося в деревянной вязи моста. Оделся и вышел из сторожки.

Шел мелкий теплый снег. В вязкой пелене тонули ледоломы, огни машин на недалеком бетонном мосту. Скрылась и палатка Букреева.

Шишигин подмел настил, взрыхлил схватившийся от холода песок в двух ящиках, вкопал подпору к покосившемуся столбу пожарного щита, молотом вбил несколько скоб в нос крайнего, левого, ледолома. Шишигину не нравилась эта тишина, не нравилась вода, с редкими мелкими льдинами, будто ледоход заканчивался, а не начинался. Такой река была, когда в канале, прямой линией прорезавшем излучину, образовывался затор. Шишигин знал, что к утру вода все-таки прорвет затор. Тогда жди беды — многокилометровая ледяная стена подступит к мосту. Хорошо, если это случится днем, присветло, тогда можно будет на подходе отыскать «ключ», главную льдину, рвануть ее зарядом, чтобы стена разошлась, спокойно миновала ледоломы и быки. Такое случалось и раньше, потому и ставили у канала мощные прожекторы.

«Неужто дрыхнет, архаровец?! — подумал Шишигин, безуспешно пытаясь рассмотреть в серой пелене огонек палатки Букреева. — Схожу, однако, к Букрею».

Он спустился с насыпи и прямо по огородам направился в сторону стоянки Букреева. С хрустом проламывалась ледяная корочка на напитавшемся талой водой черноземе, словно битое стекло, звенел снег в черных, низко осевших сугробах, больше похожих на огуречные гряды. Натыкаясь на сухие бодылья подсолнухов и тычки для хмеля, Шишигин негромко ругался: «Ну, зеленая корова!» Хотя ни разу не видел зеленой коровы и не знал, есть ли такие на белом свете. Потом сам себе начинал объяснять дорогу. За долгие годы работы он научился разговаривать сам с собой.

Деревянный мост в райцентре был самым людным местом, особенно весной, в большую воду, и летом, в теплынь. Здесь назначали свидания, ссорились, мирились, и как-то повелось, что на мосту принародно было не стыдно и поцеловаться. Отсюда провожали на войны, здесь и встречали вернувшихся. Памятник погибшим стоял тоже здесь, на невысоком мыске, на который не заходила вода даже в самое большое половодье. Люди привыкли к Шишигину, к его медленным тяжелым шагам, к молчаливости. Привыкли и не замечали. А он запоминал их. Иногда приходилось извлекать из памяти обрывки разговоров… Семаков, прослышав о такой чудинке сторожа, приводил к нему на примирение супругов. Вот и сейчас, шагая по вязкой земле, Шишигин вспомнил тех, вчерашних. Они ушли от него, ничего не сказав, ушли просто так, даже не простившись и не поблагодарив за чай, сначала ушли в ночь, в полутемные сырые улицы, но потом вернулись и долго стояли на мосту. Шишигин вынес им дождевик. Один на двоих. Спросил тихо: «Все путем?» Они не ответили. Да ответа и не требовалось.

Потянуло свежаком, порывистым и холодным. Затор в канале зашумел, скрипуче, сонно, будто горелый лес.

«Рвануть бы щас», — подумал Шишигин.

Впереди зачернела палатка Букреева. У кострища Шишигин рассмотрел колоду,