Литвек - электронная библиотека >> Омри Ронен >> Литературоведение (Филология) >> Литературно-историческое значение драмы гр. А. К. Толстого «Дон Жуан»

Литературно-историческое значение драмы гр. А. К. Толстого «Дон Жуан»

Омри Ронен

Критическая оценка места и исторического значения А. К. Толстого в русской словесности колеблется подобно тому, как поляризовано было и его разностороннее дарование. Андрей Белый назвал его «национальным поэтом»[1] не в похвалу: муза Алексея Толстого, по выражению Андрея Белого, «ловкая муза»[2]. Он был представитель «идеального направления» и поборник «чистого искусства» в век торжества натуральной школы, но в то же время крупнейший сатирик и непревзойденный основоположник русской вздорной поэзии, пародировавшей не только возвышенные притязания, но и лирический смысл как таковой. Он, в самом деле, «двух станов не боец, но только гость». Его творчество вообще, как бывает во времена упадка поэзии, питалось, главным образом, духом пародии в самом широком смысле слова — от Козьмы Пруткова до переложений молитв Иоанна Дамаскина и до переписки Ивана Грозного с Курбским. Всю жизнь им владела как бы сама стихия языкового и исторического передразнивания: он привил ее позднейшей русской поэзии, в которой она вечно возрождается: «Скучно, Панове, спать на погосте! / Седлаем коней, едемте в гости». Это «Слова для мазурки».

Двуликость Толстого, однако, имела мало общего с «романтической иронией» его любимого Гейне. Скорее можно отметить в эстетике Толстого воплощение русской редакции бидермайера[3] с его доступной мистикой и нерезкой карикатурностью. Гумилев так охарактеризовал эту эпоху в предисловии к «Избранным сочинениям» А. К. Толстого (Берлин, 1921): «Новое поколение поэтов, Толстой, Майков, Полонский, Фет, не обладало ни гением своих предшественников, ни широтой их поэтического кругозора. Современная им западная поэзия не оказала на них сколько-нибудь заметного влияния, ясность пушкинского стиха у них стала гладкостью, лермонтовский жар души — простой теплотой чувства»[4].

В самом деле, как поэзия природы и деревни становится в русском бидермайере усадебной поэзией, так навязчивый психологизм и погоня за «натуральностью» поглотила в нем и героический дух, и универсальную образность трагедии. Как поэт-драматург А. К. Толстой отвергал Шекспира, например, по тем же соображениям, что его великий однофамилец-прозаик[5]. Типично для перехода от Пушкина и золотого века к веку «Князя Серебряного» то, что образцом для трех исторических «трагедий» Толстого послужила трилогия Шиллера «Валленштейн». Пушкин-драматург учился у Шекспира, Толстой — у Шиллера. По-видимому, именно у Шиллера взял он и название жанра «Дон Жуана»: драматическая поэма.

Тем более характерно отношение А. К. Толстого к Пушкину. Он защищает Пушкина от Писарева и нигилистов и признается в письмах, что «стал энтузиастом Пушкина, — не всего, но известной категории его стихотворений» — и иной раз плачет, перечитывая описание зимы в «Евгении Онегине»[6]. Однако большая часть смешных и издевательских надписей Толстого на стихотворениях Пушкина осталась не напечатанной, потому что они «имеют характер шутки», как выразился их первый публикатор Д. Н. Цертелев[7]. Можно предположить, что надпись «Когда бы не было тут Пресни, / От муз с харитами хоть тресни» относится к наиболее почтительным из этих шуток.

Эта подспудная борьба с эстетикой золотого века увенчалась успехом. В конце эпохи, к 90‑м годам, А. К. Толстой стал как бы заместителем Пушкина в русской культуре. Первой постановкой Художественного театра был «Царь Федор Иоаннович», а не «Борис Годунов».

В наше время посредственный вкус и вовсе не различает Пушкина и А. К. Толстого. Покойный беллетрист Нагибин приписал Пушкину строки «Раздаются серенады, / Раздается стук мечей», а ныне здравствующий стихотворец Коржавин — басню «Вы любите ли сыр».

Но столетие назад к творчеству А. К. Толстого, отчасти благодаря посредничеству поэзии Владимира Соловьева, тянулись и те молодые поэты конца 90‑х гг., которым суждено было стать гордостью нового века. Блок не только дебютировал как актер-любитель в спектакле «Спор древнегреческих философов об изящном», но и оставил запись на полях «Истории русской общественной мысли» о «чистом воздухе К. Пруткова», который с жадностью вдохнули люди, «задохнувшись в либерализме 60‑х годов»[8].

Белый вспоминал свою «ужасную философскую галиматью с претензией на Гёте и на „Дон Жуана“ Алексея Толстого; в поэме — духи цветов, ангелы, двойники»[9].

Популярность А. К. Толстого на рубеже столетий, в том числе и в среде будущих модернистов, таким образом, не подлежит сомнению. Однако же Анненский в «Первой книге отражений» писал, сожалея, как всегда, о чужой обиде: «Говорить ли о судьбе Алексея Толстого, которого начинают понимать лишь через 30 лет после его смерти?‥»[10]

Это значит, что Толстого, как и Тютчева, «которого знают», по словам того же Анненского, «только по хрестоматии Галахова», начали понимать по-новому — как предтечу новой поэзии, как одного из учителей русского символизма. Иван Коневской привел его имя на шаг после Пушкина, когда назвал Достоевского «преемником забытых или нелюбимых в его время массой русского общества величайших наших поэтических душ — Пушкина, Тютчева, отчасти — Алексея Толстого»[11]. В его творчестве стали выделять не «Князя Серебряного», не «Грешницу» и не монолог Гарабурды с польским прононсом из «Чтецов-декламаторов», не «оперные» (по определению Святополк-Мирского[12]) стольно-киевские баллады, о которых с отвращением упоминал Блок[13], а совсем другой набор произведений, среди них, не в последнюю очередь, драматическую поэму «Дон Жуан», в особенности же пролог к ней.

В свете сказанного выше об отношении Толстого к Пушкину понятно, почему тема Дон Жуана начинается в его творчестве с пародийного прутковского «Желания быть испанцем»: «Дайте мне мантилью, / Дайте мне гитару, / Дайте Инезилью, / Кастаньетов пару. //…// Погоди, прелестница, / Поздно или рано / Шелковую лестницу / Выну из кармана! //…// Будет в нашей власти / Толковать о мире, / О вражде, о страсти, / О Гвадалквивире, / Об улыбках, взорах, / Вечном идеале…»

Это не обобщенная «насмешка над увлечением испанской экзотикой», как нередко утверждают комментаторы[14]. На самом деле, тут конкретная пародия на стихотворение Щербины «Дон-Хуан и месяц» («Как я стал лобзать Инесу, /…/ Как меня чуть не схватил / Непредвиденный, нежданный / Полицейский Алгвазил» и т. п.), а через Щербину (кошку бьют, а невестке намеки дают) — на пушкинский «испанский романс» «Ночной зефир» и примыкающую к «Каменному гостю»