Литвек - электронная библиотека >> Вера Кимовна Зубарева >> Современная проза >> Венский вальс >> страница 2
гневить дочь или невестку, покорно облизала ложку.

Встрепенувшаяся беженка стала складывать тарелки в стопку, выскабливая остатки и выкладывая их на бумагу. Муж громко срыгнул и отер губы. Мадам Виннер бросила метлу посредине холла, и, тыча пальцем в группу молодых людей, стала требовать, чтобы они продолжили начатое ею дело.

Беженка с пятью тарелками и кастрюлей, которые полностью уместились по длине её тела, побежала на кухню.

Беженкин муж взглянул на великосветского, в прострации, деда, поводил языком по деснам и так же, без интереса, посмотрел в окно. Обед закончен.

— Ну что, — сказал он окну.

Мальчик лет семи с беззащитно увеличенными оптикой очков глазами, наконец, выделился из угла и попытался встать из-за стола.

— Сиди еще! — приказал беженкин муж, заталкивая пальцами слова назад в рот.

Стрекозиный мальчик завращал глазами и снова растворился в углу.

— Охо-хо, охо-хо! — пропел беженкин муж и погладил свободной рукой живот.

За окном смеркалось. Чистые австрийские сумерки.

— Охо-хо, охо-хо! — снова пропел он.

Несколько ребят из группки, в которую тыкала мадам Виннер, со смехом переворачивали стулья сиденьями на столы и мели по очереди ведьминской метлой.

Включили свет, но из пяти лампочек зажглось только три, и половина холла осталась в темноте. Заработал телевизор, дети бросились в первые ряды.

Стрекозиный мальчик тоже поднялся, и отец с сытой гордостью посмотрел, как он занял место во втором ряду, уступив более удобное малышу, не успевшему подскочить первым.

— Э-эх… — удовлетворенно протянул он и подмигнул деду, который продолжал держаться лордом, несмотря на порабощающий его сон. — Тонкая душа…

Мальчик был гордостью семейства. Его музыкальная одаренность проявилась рано, и он занял особое положение в семье, будучи непохожим ни на одного из родственников. Его не баловали, но и не были излишне придирчивы, и только старались выполнять всё, что советовал учитель по скрипке. Между мальчиком и родителями не было особого общения. Ребенку просто старались дать необходимое и так выражали свою любовь.

Два месяца назад, поздней ночью, вместе с несколькими десятками других беженцев их высадили возле пансионата мадам Виннер. Всех завели в тусклый холл и стали вызывать к столу глав семейств. Эта процедура почему-то сильно встревожила ребенка. Он долго и внимательно слушал, о чём говорили взрослые возле стола, и немецкий язык, на котором изъяснялся хозяин пансионата, зять мадам Виннер, напомнил ему о чём-то, то ли из фильмов, то ли из бабушкиных рассказов.

Родители видели, как напряженно вслушивался ребенок в перекличку, как слегка побледнело его и без того бледное лицо. Наконец, назвали и их фамилию.

— Мееровитш! Мееровитш! — позвал хозяин, чуть раздражаясь от усилий, с которыми нужно было произносить среди ночи незнакомые фамилии.

— «Меерович», «Меерович», же! — снисходительно смеясь, поправил его беженкин муж, собираясь продвинуться к столу.

Но тут мальчик неожиданно оттолкнул отца и стремглав подбежал к хозяину, прижимая к себе футляр со скрипкой.

— Я, я Меерович! — произнес он звонко, чуть запыхавшись.

Мадам Виннер удивленно наклонилась к нему через плечо зятя, чудовищно расплывшись в линзах его стрекозиных очков. Ребенок чуть отступил, но твердо повторил:

— Я Меерович…

В этот момент он чувствовал себя единственным защитником и спасителем своей семьи. Он готов был разделить участь мужчин, стоящих на том конце коридора в ожидании чего-то, ему неизвестного. Поезд, покинутый дом, вокзал, пограничники — всё вдруг обнаружило свой страшный смысл и вылилось в душе ребенка в бурную симфонию жизни и смерти, где ему надлежало исполнить свою первую скрипку.

В холле наступило гробовое молчание. Обострённые недосыпанием человеческие нервы уловили ту единственно верную волну, на которой мыслил и чувствовал этот мальчик. И женщины вдруг запричитали, и стали притягивать к себе своих и без того смирно сидящих полусонных детей.

— Руиг, руиг![2] — раздражённо восклицала мадам Виннер. Но это еще больше возбудило толпу.

И тогда зять мадам Виннер обратился ко всем на идише, чего никогда не делал с момента своего побега в Австрию.

Все постепенно успокоились и разошлись по своим комнатам.

Наутро мадам Виннер мела затоптанный за ночь пол, негодуя на постояльцев и пылая в столбах солнечной пыли.

Последняя осень

Марк Перельштейн, в прошлом румынский беженец, ныне господин Виннер, хозяин загородного австрийского пансионата для беженцев из России, ностальгировал по слякотным румынским сумеркам. Он ностальгировал по глухому двору с оброненными отзвуками собачьего зевка и петушиного всполоха, по стекающему с карниза небу, размазывающему осенний мир по стеклу расползающегося глиняного домика. В последнее время ему все чаще снились запахи навоза, прелого сена, тёмный угол сырого сарая с воздушными лоскутами паучьего плетения. Во сне он разгуливал по закоулкам своей памяти и отыскивал всё новые и новые места — какие-то балки, лазы, ниши, куда можно было забираться до утра.

Утро наступало безжалостно ясное, без единого облачка и с резким холодным солнцем над Альпами. Переход от сна к яви задерживал его в постели до появления в дверном проеме ванной энергичного лица жены с чётким рисунком закрученных, как бараньи рога, ноздрей.

Это была последняя осень жизни с беженцами. К весне намечалась полная реконструкция пансионата, и господин Виннер представлял себе глухую зимнюю заброшенность дома с убранной мёртвой кухней и поцарапанной от шахмат и столовых приборов поверхностью столов в обеденном холе. Ему представлялось, как он будет стоять посреди этой тишины поздним утром и слушать, как сами по себе скрипят половицы, и дрожит в конце коридора солнечный блик, будто кто-то толкнул дверь к себе в номер. Он даже видел этого «кого-то», полу его тяжёлого халата, стершую пыль с дрогнувшей половицы.

Что-то было такое в этой последней осени, что больно отзывалось в самых глубинах виннеровской души. От этого он ещё острее замечал отрицательные стороны беженства, разрушающего стены его дома и не понимающего, сколь добр был господин Виннер, жертвующий собственным семейным покоем во имя эмигрантского временного благополучия на чужой земле.

К ноябрю в холле стало тише, по утрам почти не тарабанил душ на этажах. Беженцы задумчиво сидели над шахматными досками, которые напоминали желто-коричневые осенние дороги. Играющие не торопились с ходами, тщательно продумывали их, будто собственные судьбы, и от этого были немного похожи на волхвов.