Литвек - электронная библиотека >> Грант Игнатьевич Матевосян >> Советская проза >> Под ясным небом старые горы >> страница 11
воя — авуууу…

Прошёл самолёт, посеял гул над селом, и, пока его красные огоньки виднелись вверху, я выбрался к кладбищу и нашёл. Они были прямо рядом со мной, не одна, а две, обе распластались на земле, головы в лапы и скулили. Они меня не увидели, они ничего не видели, они были в другом мире. Я взглянул и узнал красного волкодава. Другая собака тоже была красная, но с короткой, как у кошки, шерстью, она распласталась на земле и тоненько скулила.

Чего вы хотите, собаки, Оган умер, но кто же это бессмертный, покажите. Глупые, помните, это я вас украл, была здоровая, холодная весна, вы шли со своей матерью, помните? Ваших овец кто сейчас стеречь будет? Село спит, каждый спит в своей постели, мягко-мягко, а вы…

Они не слышали меня, они вообще не слышали и не видели, ослепшие и оглохшие от горя, они были в другом мире, поди втолкуй им, что под этой луной почти что ничего не изменилось. Авууууууууууу…

— Эй, парень, эй. Эй, всадник, эй, кто ты? — позвал не знаю кто, не знаю кого. — Слушай, кто ты там, Ды-Тэвану скажи, пусть придёт, заберёт этих собак, скажи, чтоб пришёл, забрал собак. Слышишь, Ды-Тэвану скажи, пусть придёт, уведёт собак, слышишь…

— Слышу, слышу, чтоб увёл собак, слышу.

И кто-то сказал: «Всю ночь концерт был». И послышался смех, потом кто-то сказал: «Интересно, куда он их уведёт, старых, подыхать им пора».

Но ещё вчера, ещё только вчера они были мягкими щенками, бежали рядом с матерью, валились, бежали и валились, падали на ходу. Пастушьи псы быстро стареют. Спят мало, трудятся много и рано стареют. Под градом и дождём, против вора и волка, а в лапах, а под землёй отдалённый гул ушедших-прошедших нашествий и будущих нашествий… И ещё непонятность луны, и ещё то, что среди ночного покоя они увидели того, кто пришёл, под открытыми звёздами, поцеловал открытый лоб спящего Огана. Они это увидели и завыли.

Я шёл убирать сено, на склоне, поросшем кустарниками, скользнул красный волкодав и пошёл к селу. «Боб, — позвал я, — Боб, Боб». Он меня не услышал, он не увидел меня. Во всём мире он только одно сейчас знал — могилу Огана и, плача, плёлся к селу. В горах он не остался, другая собака осталась. Этот нет, перегрыз верёвку и… авуууу… три дня и три ночи. Днём среди школьных звонков и толчеи, среди деревенских голосов, звонких петушиных криков и тракторного гула его плач не был слышен, но по ночам только этот плач и слышался — авуууу…

Ребята попросили ружьё у лесника, но лесник сам пришёл. Кто-то из ребят сказал «жалко», но тут Антонян Завен сказал: «Моих детей ещё жальче». Его дом был возле самого кладбища, и Завен сказал: «Моих детей вам не жалко, а собаку жалко?» Лесник пошёл на кладбище, стал против собаки, снял ружьё с плеча, прицелился собаке между глаз, а собака плакала «авууу»… Собака осталась так лежать — голова на лапах, хотя знала, что такое ружьё.

После войны, когда я был маленький, когда на выгоне в горах я украл для Огана собак, когда волков было много и на всех пастухов был один только старый Чамбар, когда Оган женился, когда вернулся из армии Асатур, когда ещё дед Данеланц Артём играл на свирели, когда кочевье азербайджанца всё шло и шло и не кончалось, в эту весну пастухам роздали ружья, от каждого выстрела собаки разбегались врассыпную — с той самой весны эта собака знала, что такое ружьё, и боялась его, но сейчас она не убежала, осталась здесь, на могиле.