Литвек - электронная библиотека >> Андрей Гуляшки и др. >> Современная проза >> Новеллы и повести. Том 1 >> страница 4
абсолютно чужих друг другу существ, как в новелле П. Вежинова «Человек с тяжелым характером».

Конечно, не все в произведениях наших друзей покажется нам одинаково убедительным. Известная доля романтической условности при несращенности с реалистической тканью мотивов наблюдается в новеллах Д. Фучеджиева, Г. Маркова. Причины, положенные в основание общественного конфликта в повести Б. Райнова, для нашего читателя, возможно, покажутся вчерашним днем истории. Нельзя не отметить также облегченность финала новеллы И. Волена «Иов». Кажется мне, что К. Калчев и Э. Манов более сильные писатели, чем это можно представить по отдельным новеллам, число которых было вынужденно ограничено.

Я ничего не сказал об А. Гуляшки, чья повесть «Случай в Момчилове» советским читателям уже известна. И несколько слов о традиции и новаторстве болгарской новеллистики, о месте ее в мировом литературном процессе. Еще недавно в болгарском литературоведении этот вопрос не поднимался. Дело в том, что мощный процесс национального самосознания, связанный с безусловными успехами социалистической Болгарии во внутренней и внешней областях жизни, подъем ее общественного престижа во всех областях духовного творчества, поставил на обсуждение многие проблемы искусства, в том числе и прямо связанную с его будущим проблему новаторства. Место болгарского искусства в мире, естественно, тоже волнует болгарскую общественность.

Профессор Г. Цанев писал как-то, что психологический реализм, как могучая школа русской литературы, конечно, не мог подавить собственные традиции, потому что метод реализма предполагает выявление подлинного лица жизни, а для болгарских писателей становление реализма совпадало с выявлением национального характера своего искусства. Демократический и реалистический характер болгарской литературы явился прочной базой новаторства. Открытая прогрессивным веяниям Запада и Востока, по-прежнему тесно связанная с процессами развития советской литературы, болгарская проза с середины 50-х годов сделала заметный шаг в сторону новаторства, которое означало теперь углубление реалистических тенденций в направлении к документальности, с одной стороны, и субъективизацию авторской позиции — с другой. Первое направление дало ощущение «материальности», жизни как она есть, без прикрас и иллюзий, а второе — расцвет условных форм, метафоричности и лиризма авторской речи.

Документированная природа прозы открыла перед ней много новых, доселе нетронутых сторон жизни, в свою очередь подтолкнув мысль в сторону большей «объективизации» явлений, широты и непредвзятости суждений о них.

Ясно, что чем глубже и аналитичнее проза, тем больше художественный плацдарм ее обобщений. Лев Толстой писал когда-то, что «чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее». Болгарская новеллистика становится менее декларативной, более художественной, в лучших проявлениях открывая в самобытности своих поисков общечеловеческое и философское. Болгарский писатель опирается на традиции родной классики, опыт русской литературы, мировые достижения других литератур. Важно ведь не то, откуда приходит та или иная художественная идея, а то, насколько она насущна для собственных потребностей нации, насколько органично ее эстетическое преломление в родной стихии языка и традициях формы.

Мне представляется, что болгарская новелла принесет нашему читателю не только радость узнавания нового, но и волнующее чувство родства наших дум и надежд.


Владимир Огнев

Павел Вежинов ЧЕЛОВЕК С ТЯЖЕЛЫМ ХАРАКТЕРОМ

1

То был мужчина, ростом чуть ниже среднего, с грубым, словно дубленым, лицом, поседевшими бровями, а тщательно выбритые усы, наверное, были совсем седыми. Всю жизнь он славился своим неистовым характером, но за последние годы стал сдавать. У него были короткие мускулистые ноги, короткие пальцы, пронизывающий взгляд. Всегда хмурый и неразговорчивый, он шагал тяжелой походкой, от которой стекла звенели в окнах.

Просыпался он очень рано, еще в синеватом сумраке рассвета, и долго лежал, молчаливый и неподвижный, пока не прояснится и не заалеет небо, пока над горами не засверкает большая белая звезда, которую многие называют Венерой. Тогда он тихо вставал с постели и на цыпочках пробирался в прихожую своей просторной квартиры. Он проходил мимо зеркала, в которое никогда не смотрелся, мимо ненавистного телефона, через всю прихожую, еще изборожденную бледными утренними тенями. Большое трехстворчатое окно, начинавшееся от пола, было всегда распахнуто. Он вставал у окна, обнажив косматую поседевшую грудь и устремив взгляд в небо — вечное, милостивое ко всем небо, которое приятно холодит виски своими остывшими за ночь пальцами. Позади все безмолвствовало, словно из уважения к нему: и мягкие кресла, прижавшиеся к углам, как бульдоги, и искрящиеся гранями бокалы на грациозных ножках, и терракотовые вазы с раздутыми щеками, и медный поднос на стене, разгоравшийся все ярче и ярче, пока не начинал блестеть, как само солнце.

Из окна виднелся парк с красноватыми теннисными площадками, а за ними небольшой розовый домик с вечно темными окнами. Над деревьями, над цветущими кустами, над влажными от росы памятниками царила кристально чистая, всеобъемлющая, живая тишина. Медленно поднималось солнце. Мужчина закрывал глаза и мысленно взмывал в небо. И тогда минуты летели мимо вместе с ветрами, которые холодными потоками обтекали его со всех сторон, мимо белых пенистых облаков, то клубящихся, то бьющих ключом, над чернеющими ущельями гор. Почувствовав легкое головокружение, он открывал глаза.

Вскоре листва деревьев начинала отливать металлическим блеском. Утренняя звезда меркла в оловянной белизне утра. Один за другим возникали шумы просыпающегося города — шуршали шины троллейбуса, рокотали моторы автомашин. Лишь тогда он уходил на кухню, чтобы умыться и побриться. Наступали самые неприятные минуты дня, когда приходилось смотреть на себя в зеркало, разглядывать сухие морщины, серебристую щетину бороды, пробившуюся сквозь смуглую кожу, веки с ресницами цвета ржавчины. Все вокруг, как обычно, было разбросано и неприбрано, и на столе почти не оставалось места для его далеко не новых бритвенных принадлежностей. И так, в окружении грязных тарелок и кастрюль, из разинутых пастей которых несло прокисшей пищей, среди крошек, объедков и увядшего в уксусе салата, он строгал бритвой лицо и снова возвращался к окну.

Теперь за окном сиял ясный, теплый день. За серыми плетеными оградами теннисных кортов прохаживались грациозные, как