Литвек - электронная библиотека >> Анна Хрусталева >> Современная проза и др. >> Станция Лида

Анна Хрусталёва Станция Лида

© Оформление. ООО «Издательство „Э“», 2016

Петра Коваля в Лиде знали все. И все его уважали, какие бы флаги над городом ни вились. Потому что при любой власти — и при царе, и при поляках, и при Советах — никому раньше срока помирать неохота. А Коваль, даром, что простой фельдшер, большой был мастер людей с того света вытаскивать. Давным-давно, ещё со времён империалистической, он взял себе за правило не делить больных на своих и чужих: кто страдает от муки телесной, тот и свой. Нахлебавшись кровавой каши ложкой и вернувшись домой с фронта, он в первую же ночь бросил в огонь свою гимнастёрку — вылинявшую, худую, в бледных разводах солёного солдатского пота.

— Ты што ж гэта робиш, пракляты?[1] — большой встревоженной птицей металась вокруг костра тётка Ярина. — Навошта?[2] Хорошая ж вещь, добрая! Я б её помыла, подлатала, её ж носить — не сносить.

Пётр не отвечал. Зло щурился, играл желваками. Хватит с него! В огонь, всё, что увидел, пережил, перестрадал за эти годы — в огонь! Грохот разрывов, пронзительный визг пуль и одуряющая, с ума сводящая тишина, что саваном ложится на плечи после атаки, мертвенная, невыносимая, нарушаемая лишь хрипом смертельно раненных — да сгинут они бесследно, во прах обратятся!

Вслед за гимнастёркой полетели в огонь галифе в бурых пятнах крови — своей и чужой, чёрные от грязи портянки и стоптанные сапоги.

— Ну и чёрт с тобой, Бабар упрямый! Ходи голый! — всплеснула руками тётка и, обиженная, ушла в дом.

Но в следующий миг её круглое доброе лицо вновь забелело в дверном проёме:

— Была б мать, она б тебе спуску не дала. А тётка — что?! Тётка — кто?! Стрэчнай бабки родны Хведар![3] Тварь бессловесная! Ась? Кто здесь? Няма никога!

Ответом ей был лишь сухой весёлый треск костра.

— Ууу, злыдзень, — погрозила тётка кулаком в темноту. — Ни слова больше не скажу. Живи, як ведаешь!

В ту ночь, глядя на тлеющие, уже подёрнутые серебристым пеплом угли, фельдшер Коваль дал себе зарок. За каждого, кого не удалось спасти в Восточной Пруссии, у Свенцян, на Мазурских озёрах, за каждого, задохнувшегося в удушливом смраде газовых атак, в клочья разорванного и заживо на его глазах от гангрены сгнившего, он вернёт к жизни двоих, нет, троих. Да, троих, чего бы ему это ни стоило…

… Он обосновался в крошечном флигеле у железнодорожного вокзала. В единственной комнатушке встречал пациентов, тут же за ширмой и спал. Слух о странном лекаре, что принимает и днём и ночью да ещё и денег за то не берёт, быстро разлетелся по окрестностям. Больные потекли рекой. И из Лиды, где неподалёку от старинного рыцарского замка квартировал, кстати сказать, настоящий доктор с университетским дипломом. И из ближних и дальних деревень, потому что там-то врачей отродясь не водилось, ни с дипломами, ни без.

Жил один. Ни семьи, ни детей так и не случилось. Ведь семья это что? Время и силы. А у него не было ни того, ни другого. Он должен был платить по ему одному ведомым счетам, возвращая богу не им, впрочем, взятые долги.

Вскоре над Лидой опять закружила смерть. Большевики и поляки, свившись в тугой клубок, покатились по ровным, как скатерть, белорусским полям, не щадя ничего, что вставало на их пути. То одних привечала слепая, щербатым ртом ухмыляющаяся Фортуна, то других, и фельдшер Коваль молча, не задавая лишних вопросов и не поднимая глаз, перевязывал раны то красным комиссарам, то польским офицерам. А про себя всё считал и мысленно зарубки ставил для отчётов в небесную канцелярию.

Потом всё стихло. И его стали называть исключительно «пан Пётр». Польская Лида почти на двадцать лет погрузилась в сонную провинциальную дрёму. Фельдшер Коваль поседел, погрузнел, в остальном же ничуть не изменился. По-прежнему помогал любому, кто бы к нему ни обратился: чирьи да ячмени залечивал, швы на разбитые головы накладывал, рвал зубы, принимал роды, по собственному рецепту готовил мази от подагры и ревматизма. Скудное его хозяйство вела тётка Ярина. Варила, мела, штопала, не переставая ворчать себе под нос: «Сам галота, жабрак[4], хоть бы грошик с кого брал, так нет же, гордый. А до гордости ли, когда в брюхе пусто?!» Однако когда единственная дочь её Олеся подросла, не задумываясь, отправила её к пану Петру в подмастерья. Фельдшер Коваль рыжеволосую Олесю любил. Она была смешлива и сообразительна, медицинскую премудрость схватывала на лету и никакой работой не брезговала. Кипятила бинты, ловко и быстро смешивала микстуры, а перевязки делала такие, что любо-дорого смотреть. Но главное, в отличие от сурового и молчаливого фельдшера, для каждого, кто переступал порог флигеля, находила слово поддержки и утешения.

Глядя на то, как старательно готовит она очередной порошок, аккуратно сверяясь с его старыми записями, как забавно шевелит губами, пытаясь запомнить трудные латинские названия, как густо рдеют её молочные щёки от малейшей его похвалы, фельдшер Коваль чувствовал, что его захлёстывает волна тёплой, изнутри щекочущей нежности. Это было незнакомое чувство, прежде он никогда и ни к кому такого не испытывал. Ни к матери, которая ушла слишком рано, ни к дальней своей родне тётке Ярине, ни к случайным женщинам, которых знал на войне и чьих лиц уже не помнил, ни к больным, которым служил по обету. И лишь этой девчушке удалось добраться до самых потаённых, наглухо закрытых кладовых его сердца. Виду он, конечно, не показывал, свой секрет хранил надёжно. Когда что-то удавалось Олесе особенно хорошо, легонько трепал по медной косе и чуть слышно гудел: «Добра! Малайчына дзеука[5]!» По вечерам же, когда она уходила домой, размашисто крестил смыкавшийся за её спиной сумрак: «Бог тебя храни, птушка моя».

Осенью 1939-го западный ветер принёс отчётливый запах гари и грохот ярящейся артиллерии, а с востока послышался мерный гул в ногу марширующей пехоты. В одночасье Лида стала советским городом. Фельдшер Коваль сделал вид, что ничего не произошло, и даже бровью не повёл, когда к нему явился вертлявый человек со стёртым лицом и заявил, что с этого дня фельдшерский пункт переходит в ведение новообразованного Горздрава, а гражданин Коваль Пётр Фёдорович до особого распоряжения назначается его заведующим с окладом, предусмотренным законодательством СССР. Не глядя на стёртого, будто его и не было здесь, пан Пётр бросил Олесе: «Дзеука, разжигай горелку для шприцов».

— Прошу прощения, уважаемый, — стёртый был явно озадачен. — Вам всё понятно?

— Пана что-то беспокоит? — вопросом на вопрос ответил Коваль. — Резь в глазах? Изжога, может быть? Или что-то по мужской части?

Стёртый