Литвек - электронная библиотека >> Жорж Санд >> Классическая проза и др. >> Il primo tenore >> страница 2
и, как обыкновенно водится, пустомели и энтузиасты начали утверждать, что он — какой-то переодетый принц, или граф, не помню. Вот откуда родилась сказка о моем знатном происхождении. Ей, быть может, много содействовало и мое не совсем пошлое воспитание, полученное, как я вам сказывал, в родительском доме и усовершенствованное любовью моей прелестной благодетельницы.

Лет через десять после того, как ушел из Кьоджи, я находился в Неаполе и играл в театре Сан-Карло роль Ромео. Тут были и король Мюрат со своим блестящим штабом и все тщеславные итальянские красавицы. Я не прикидывался просвещенным патриотом и совсем не разделял восторга, который возбуждало во многих из моих соотечественников чужеземное владычество. Я даже по временам одушевлялся против него простодушным героизмом, особенно когда мы, бывало, с несколькими приятелями, разглагольствуя исподтишка против Наполеона, толковали о том, как бы высвободить нашу прекрасную Италию из рук французов.

Я любил роль Ромео, потому что мог выражать в ней чувства восточного энтузиазма и рыцарской ненависти. Когда публика, состоявшая наполовину из французов, с жаром мне рукоплескала, я гордо поднимал голову, думая, что мщу им за наше народное унижение. Чувство, с каким я пел, и жар моей игры происходили от ненависти моей к этим гордым победителям: я в душе проклинал их, грозил им смертью, а они, сами того не зная, награждали меня за это рукоплесканиями.

Однажды, посреди самых пылких моих порывов, когда театр стонал от рукоплесканий, я увидел в ложе, подле самой сцены, женщину, холодный вид которой совершенно оледенил меня. Вы не можете вообразить, как мелкие обстоятельства таинственно управляют иногда энтузиазмом актера, как действует на него выражение некоторых лиц, возбуждает или оковывает его порывы! Я, по крайней мере, никогда не мог отделиться от публики: иногда холодность одного зрителя выводила меня из себя и, кипя гневом, я старался восторжествовать над нею и заставить его против воли мне удивляться. Бывало также, что чувствительность нескольких зрителей еще усиливала мою собственную. Но иногда некоторые взгляды, некоторые слова, произнесённые вполголоса, совершенно смущали меня, и я должен был употреблять большие усилия, чтобы стрясти с себя это неприятное чувство.

Лицо, которое так поразило меня в этот вечер, отличалось красотой истинно идеальной. Эта женщина решительно казалась прекраснейшей из всех, которыми наполнены были ложи. Все зрители разразились рукоплесканиями, трепетали от восторга, а она разбирала хладнокровно игру мою и как будто находила в ней недостатки, незаметные для взоров толпы. Словно муза театра, сама строгая Мельпомена, со своим правильным овальным обликом, широким челом, черными как смоль волосами и большими глазами, в которых сверкал зловещий взгляд. Прелестная дуга холодных уст ее не оживлялась улыбкой, и между тем она сияла юностью, и роскошные ее формы были исполнены здоровья, гибкости и изящности.

— Кто она такая, эта прекрасная брюнетка, такая холодная? — спросил я в антракте графа Нази, который очень любил меня и всякий вечер приходил за кулисы потолковать со мной.

— Дочь или племянница княгини Гримани, что-то такое, — отвечал он. — Я ее не знаю, потому что она недавно вышла из какого-то монастыря, а ее мать или тетка нездешняя. Я знаю только, что князь Гримани любит ее как дочь и даст за ней хорошее приданое. Эта девушка — одна из лучших невест во всей Италии, но будь она даже первая и последняя невеста, я всё-таки за нее не посватаюсь.

— Отчего же так?

— Говорят, она ужасно тщеславна, занята своею знатностью и до крайности надменна. Я терпеть не могу таких женщин и, когда случается встретиться с ней, даже не смотрю в ту сторону. Как бы то ни было, она удивительно хороша и будет царицей балов будущей зимой. Надеюсь, однако же, что я не попаду в число ее подданных. Я терпеть не могу и старика Гримани: это настоящий гидальго[7] старинных комедий, и если б не хорошенькая и, говорят, очень любезная жена, да не богатство, не знаю, кто бы решился слушать его скучные рассказы и подвергаться его ледяному гостеприимству.

В продолжение следующего акта я по временам посматривал на ложу, где сидела красавица. Я уже не думал о том, что она — мой недоброжелательный судья, потому что, как говорил Нази, эти Гримани всегда так же надменны, даже с равными. Я глядел на эту девушку с безмятежностью скульптора или живописца, и она показалась мне еще прекраснее. Рядом с нею сидел старик Гримани, человек с правильным и холодным лицом. Они почти не разговаривали между собой, изредка только обменивались односложными словами и, по окончании оперы, уехали, не дожидаясь балета.

На следующий вечер старик и девушка сидели в той же самой ложе, с тем же самым флегматическим видом. Я ни разу не заметил искры чувства на их холодных лицах, а при последних действиях князь Гримани преспокойно себе спал. Девушка, как мне казалось, с большим вниманием смотрела на сцену. Большие ее глаза были неподвижно устремлены на меня, как глаза привидения, и этот прямой, испытующий, глубокий взгляд до того беспокоил меня, что я наконец стал избегать его. Но я был как будто околдован и чем больше отворачивал глаза, тем чаще сталкивались они с непреклонным взглядом волшебницы. В этом магнетическом таинстве было что-то такое странно-могущественное, что мне стало боязно, и я думал, что не в состоянии буду кончить пьесы. Никогда не чувствовал я ничего подобного. Были минуты, когда мне казалось, будто эта мраморная фигура мне знакома, и я готов был обратиться к ней с дружеским приветствием. Иногда мне напротив приходило в голову, что это моя неприятельница, мой злой гений, и в готов был осыпать ее проклятиями.

Seconda donna[8], Кеккина, еще увеличила мое болезненное смущение, сказав мне вполголоса:

— Берегись, Лелио, ты схватишь лихорадку. Эта женщина хочет тебя сглазить!

Большую часть моей жизни я твердо верил влиянию дурного глаза. Нынче я этому уже не верю, но любовь к чудесному, которую нелегко выжить из итальянской головы, завлекла меня в самые безрассудные бредни животного магнетизма. В то время эти нелепости процветали во всем мире. Гофман писал тогда свои фантастические сказки, и магнетизм был таинственным центром, вокруг которого вертелись все надежды иллюминизма[9]. Точно ли эта слабость совершенно овладела мною, или только она напала на меня в такое время, когда я и без того уже был расположен к болезни, — не знаю, но только со мною сделалась дрожь, и я едва не лишился чувств, когда опять вышел на сцену. Наконец досада преодолела во мне это постыдное уныние, и, когда мне случилось