Литвек - электронная библиотека >> Лев Владимирович Канторович и др. >> Биографии и Мемуары >> Воспоминания

Михаил Леонидович Слонимский

Воспоминания. Иллюстрация № 1

ВОСПОМИНАНИЯ

  Воспоминания. Иллюстрация № 2



Посвящаю моей жене И.И.Слонимской


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ


Та часть петербургской интеллигенции, среди которой я рос в дореволюционные годы, была подвержена разнообразным влияниям и тревогам. Жила эта интеллигенция небогато, зыбко, искала твердой почвы, устоев. В кругу друзей отца были поэт и философ Владимир Соловьев, историк литературы А. Н. Пыпин, историк М. М. Стасюлевич и другие ученые и литераторы. Мне едва исполнилось три года, когда умер Соловьев, но я помню его серебристую бороду и детский заливистый смех. В семье часто цитировались его стихи, а в особенности стихотворные пародии на символистов. О его философии почти не говорилось. Она была чужда отцу.

Мне было семь лет, когда отец, раскрыв утром газету, пошатнулся, схватившись за сердце:

— Пыпин умер!

М. М. Стасюлевича я знал больше, чем других старых друзей семьи,— он был моим крестным отцом. Четыре раза в год — в дни рождения и именин, на пасху и на рождество — рано утром появлялся серьезный коренастый посыльный с подарком от Стасюлевича. Затем меня вели к крестному, жившему, как и мы, на Васильевском острове. Маленький, ссохшийся старичок с маленькой седенькой своей женой показывали мне всегда одних и тех же заводных птиц в искусственном лесу под стеклянным колпаком. Пестро раскрашенные птицы летали и пели, они соединились в моей памяти с цветными стеклами в воротах типографии Стасюлевича. Стасюлевич был редактором-издателем журнала «Вестник Европы», отец — членом редакции этого журнала.

Стасюлевич умер в 1911 году. Умирая, он вдруг вымолвил:

— Чаю...

Ему тотчас же принесли стакан чаю. Но он кончил фразу:

— ...воскресения мертвых.

Пауза, которую он сделал после слова «чаю», была столь длительной, что казалась преднамеренной, и поэтому похоже было, что Стасюлевич под конец жизни пошутил. Вряд ли это было так. Но так думал отец. Религиозность в нашей семье, как и во многих интеллигентских семьях, отсутствовала, к религии относились как к разделу истории культуры.

В кругу друзей отца господствовали представители так называемой культурно-исторической школы, столпами которой были А. Н. Пыпин и мой дядя, профессор С. А. Венгеров. Декадентство осуждалось категорически.

Обучался я в Четвертой классической ларинской гимназии. Время было скверное — реакция после пятого года. Группа гимназистов образовала «кружок самоубийц». Трое из них сговорились покончить с собой в один и тот же день и час. Один выполнил это свое намерение, другой сознался перед родителями и раскаялся, а третьего мне привелось самолично сорвать с петли в ванной, где он заперся. Страшно озлившись, я ударил его по лицу. Мне было тогда тринадцать лет, ему — шестнадцать. В прошлом году, на старости лет, он поблагодарил меня — не за пощечину, которой он тогда, наверное, и не заметил, а за то, что я не дал ему повеситься. Он объяснил:

— Мне хотелось обратить на себя внимание.

Ужас, пережитый при виде висящего под потолком поклонника модных в ту пору декадентских настроений, навсегда оттолкнул меня от круга, где эти настроения зарождались.

Так называемые точные науки пользовались в семье нашей почетом. Мой дед был крупным ученым, изобретателем вычислительной машины, за создание которой Санкт-петербургская Академия наук наградила его в 1845 году Демидовской премией. Он трудился и по усовершенствованию телеграфа (известно его «Описание способа передачи двух различных депеш и в то же самое время приема двух других депеш по одному и тому же проводнику»). Дед мой отличался чрезвычайной непрактичностью, и его авторство то и дело оспаривалось иностранными инженерами. Даже, казалось бы, бесспорное первенство в создании вычислительной машины подвергалось сомнению. Математик, астроном, инженер, полиглот, знаток чуть ли не двадцати иностранных языков, автор ряда научных трудов и популярных просветительных статей, дед мой по тем временам не мог применить в жизни многое из сделанного им. В старости он сдружился с украинскими гончарами и совершенствовал гончарное искусство.

Музыка была представлена в нашей семье моей тетей, профессором Петербургской консерватории пианисткой И. А. Венгеровой, и братьями.

Сильное влияние оказывал на меня старший брат Владимир. Он с ранних лет отличался блестящими математическими и музыкальными способностями, отлично играл в шахматы. У него был трезвый, реалистический, язвительный ум, он яростно обрушивался на модные декадентские и мистические настроения тех лет, на «кружки самоубийц», «озарения» и «бездны», жестоко издевался и над тщеславием, эгоцентризмом некоторых слоев интеллигенции. Не на уроках в гимназии, а у брата я обучался уважению к точным наукам — математике, физике, инженерному делу. По окончании гимназии и консерватории брат прошел первым по конкурсу сразу в три института, в том числе в самый трудный — Технологический. Но он был уже тяжело болен туберкулезом, уехал лечиться в Давос, в начале войны с огромными усилиями привезен был матерью обратно в Петербург и здесь умер уже тогда, когда я был на фронте.

Был я жителем тогдашних окраин — Васильевского острова и Петроградской стороны, заводил дружбы и на Выборгской стороне, в центре бывал редко. Не пропускал ни одного авиационного состязания на Комендантском аэродроме в Коломягах. Навсегда врезалось в память, как на «празднике русского воздухоплавания» погиб капитан Мациевич — он вывалился из аэроплана, и черная фигурка его, кувыркаясь, полетела вниз. Мациевич был инженер, изобретатель. Летал он на стареньком аэроплане Фармана.

Читал я много и беспорядочно. Увлекался историей. Брал с отцовских полок томы Соловьева и Карамзина, лекции Ключевского. Любил исторические романы. Один год преподавал в ларинской гимназии историю Виктор Николаевич Сорока (Викниксор из «Республики Шкид»). Он оригинально, совсем не по учебнику, рассказывал на уроках историю Западной Европы, рекомендовал книги для чтения. Особенно увлекся я французской революцией. «Жирондисты» Ламартина — одно из сильных впечатлений юности.

В те времена жизнь столкнула меня только с одним из моих будущих товарищей-сверстников — с Михаилом Зощенко. Он год или два обучался в одном классе с моим братом (он был на два года старше меня) и даже носил ему уроки, когда тот болел. В 1919 году Зощенко при нашей встрече напомнил мне об этом.