незнакомом лесу среди мокрой колкой осенней травы. Боль разлилась вверх, к затылку, перехватила обручем голову. Сопротивляясь ей, он попытался встать, оттолкнулся сжатыми кулаками от земли, но тело ему уже не повиновалось. Закувыркались, словно в размытом калейдоскопе, ветви берез, перечеркнувшие осветленный край предзакатного неба. Словно не своя, а чужая жизнь разматывалась все быстрее и быстрее и осталось ее всего ничего…
Веня, шатаясь, брел сквозь частый заболоченный осинник. Его группа, наверное, была уже далеко, но теперь это ничего не меняло.
Эсэсовцы приклеились к нему намертво, и скупые автоматные очереди, которыми огрызался Вениамин, не могли разорвать кольцо, замыкающееся вокруг него. Потом опустел второй диск, и Вениамин отшвырнул бесполезный автомат. Доставая из кобуры наган, он загадал, успеет ли выпустить эти последние семь пуль или все кончится раньше. И решил, что все же успеет…
Стрельба доносилась до них долго. Когда перешли вброд болотистую можачину, поросшую редким кустарником, и присели на кочке отдышаться, автоматные очереди и хлопки одиночных выстрелов прервались приглушенным взрывом. Немного погодя, послышался еще один взрыв, и все стихло. Опустив носилки на траву, они молча сидели на корточках, словно ожидая чего-то. Гусев встрепенулся. — Может, сходить туда, к ним? Ему никто не ответил. Только Хижняк заворочался, закряхтел по-стариковски. Наверное, хотел что-то сказать, но не сказал. Поднялся, встал возле носилок, окликнул Коробкова. — Берись, Максимыч, надо идти.
…Все это рассказал моему отцу щуплый, с белой выстриженной клочками макушкой парень, перешедший вместе с двумя другими линию фронта, на участке, который обороняла рота. Еще рассказал Гусев, что в ту же ночь умер от ран сержант Бельчик, а когда проскакивали передовую, подорвался на мине бухгалтер Коробков и смертельно испугавшийся Никита Болдырев со слезами вымолил, чтобы его «христа ради» отпустили домой от всей этой страсти. Младший брат с ним не пошел. Отец смотрел на троих обросших недельной щетиной мужиков, жадно глотавших холодную кашу с бараниной, и думал, что с ними делать. Отцу еще не было двадцати. Ротой он командовал неделю. — Ладно, — наконец сказал он. — Воюйте, а там видно будет. И стали они воевать…
Стрельба доносилась до них долго. Когда перешли вброд болотистую можачину, поросшую редким кустарником, и присели на кочке отдышаться, автоматные очереди и хлопки одиночных выстрелов прервались приглушенным взрывом. Немного погодя, послышался еще один взрыв, и все стихло. Опустив носилки на траву, они молча сидели на корточках, словно ожидая чего-то. Гусев встрепенулся. — Может, сходить туда, к ним? Ему никто не ответил. Только Хижняк заворочался, закряхтел по-стариковски. Наверное, хотел что-то сказать, но не сказал. Поднялся, встал возле носилок, окликнул Коробкова. — Берись, Максимыч, надо идти.
…Все это рассказал моему отцу щуплый, с белой выстриженной клочками макушкой парень, перешедший вместе с двумя другими линию фронта, на участке, который обороняла рота. Еще рассказал Гусев, что в ту же ночь умер от ран сержант Бельчик, а когда проскакивали передовую, подорвался на мине бухгалтер Коробков и смертельно испугавшийся Никита Болдырев со слезами вымолил, чтобы его «христа ради» отпустили домой от всей этой страсти. Младший брат с ним не пошел. Отец смотрел на троих обросших недельной щетиной мужиков, жадно глотавших холодную кашу с бараниной, и думал, что с ними делать. Отцу еще не было двадцати. Ротой он командовал неделю. — Ладно, — наконец сказал он. — Воюйте, а там видно будет. И стали они воевать…