Литвек - электронная библиотека >> Борис Самойлович Ямпольский >> Современная проза >> Ярмарка >> страница 2
дарования Бориса Ямпольского.

Борис Самойлович Ямпольский родился 8 (21) августа 1912 года в Белой Церкви, о которой энциклопедия сообщает: «В XIX в. — крупный торгово-ярмарочный пункт». В анкетах писал: в семье служащего. По свидетельству старшей сестры Фани Самойловны, отец работал на мельнице, а у матери был небольшой магазин, где торговали платками. «Вы видите этот клетчатый платок? — говорит в «Ярмарке» уличная торговка. — Спите на нем, кушайте на нем, заворачивайте в него детей, варите в нем, пеките в нем, целуйтесь в нем — ему ничего не будет». И спали, и кушали, и заворачивали... Детей было шестеро; младший — Борис.

Он должен был стать еврейским писателем. Но... к тому времени, как он родился, ни деда, ни бабки, говоривших на идиш, не было. В потоке русской речи, звучавшей в доме, проблескивали еврейские, украинские, польские словечки. Новое поколение стремилось к ассимиляции, связывая с ней равноправное будущее. «Вы знаете язык? — Только акцент» («Диалоги»). Русский писатель-еврей, Ямпольский гордился своим акцентом и боялся его.

Однажды, в послесталинские годы, он попросил товарища, поэта А. Межирова, прочесть вместо него на вечере речь в честь Андрея Платонова. Он объяснил просьбу тем, что акцент и что болят зубы. А когда болят зубы, акцент усиливается. Но дело было не в акценте: неприятностей избежать не удалось — в речи сквозила ненависть к палачам. Ямпольского вызвали в горком партии, угрожали и предупреждали, и он даже сгоряча крикнул Межирову: «Ты продал меня КГБ!», а потом бросил ему в почтовый ящик письмо, где умолял о прощении за обидные, несправедливые слова.

В крохотном рассказе из московской жизни он назвал себя соглядатаем человеческим. Соглядатайство художника не профессия, а природа, и уходит корнями в детство. В «Ярмарке» читаем: «Я заглядывал в окна домов: кто-то, ударив картами по столу, взглянул на меня сверкнувшими глазами, кто-то плачущий, увидев, что я смотрю, плюнул на меня через окно, кто-то ругавшийся изругал и меня; вор, укравший подсвечник, заметив, что я подсмотрел, погнался за мною». Он смотрел, и это не нравилось человечеству.

«...Дом наш — как голубятня...» (Помните, у Кустодиева — «Голубой домик», очень похоже). Мальчик из дома-голубятни, мальчик с Голубиной улицы... В свои «ранние, нежные, светочувствительные годы» он был таким же и не таким, как все. Вот Фаня Самойловна помнит, что с ним было чудо. Однажды весной, в четыре с половиной года, он упал с дерева и потерял речь. (Тут вспоминается Пушкин: «...И вырвал грешный мой язык...») Мать безутешно рыдала. Речь вернулась к нему, и он сказал: «Не плачь, мама. Посмотри: светит солнце, цветы на ветках, поют птички» («...И жало мудрыя змеи в уста замершие мои...»). Может быть, так начинаются пророки?

В восемь лет он поцеловал девочку с красивым именем Стелла. Красивое имя всплывает в самой невероятной его новелле «Таганка», где о любви в барачной Москве скупо сказано такое, что никто не посмел.

Он рано научился читать — книги и географические карты. Играл в футбол, прыгал в речку Рось со мшистых скал, называвшихся «Голова» и «Монах». На антисемитский вопрос «Ты зачем Христа распял?» честно отвечал: «Я не пял». Хорошо учился, но не понимал математики. Любил сначала Жюля Верна и Луи Буссенара, а потом Толетого, Гоголя, Стендаля, еще позже — Бунина.

Имя Гоголя прозвучало снова. У Гоголя тройка, а в «Ярмарке» собачник-гецель с длинными намыленными петлями в руках: «И несется сумасшедшая коляска, полная затравленных глаз, — страшная собачья тюрьма, и только рев проносится по улице, да скрежет зубов о решетки, да клоки шерсти подхватывает ветер. Куда несешься ты, коляска?..»

Это образ еврейской судьбы.

...После революции его социальное происхождение было под подозрением. Его не хотели принимать в пионеры.

Маленьким мальчиком он боялся уснуть, чтобы не проспать мировую революцию. Нес плакат: «Школы стройте, тюрьмы сройте!» Смотрел — и вскоре заметил, что революция строит новые тюрьмы — покрепче и пострашней.

Начал печататься подростком — в 1927-м. Работал в Баку, в редакции газеты «Вышка». Здесь в шестнадцать лет под псевдонимом Бор. Северный выпустил очерк «Трагедия в ледяной пустыне» (1928), посвященный неуспеху полярной экспедиции Нобиле. Работал журналистом в Новокузнецке: в его романе «Знакомый город» из редакции рабочей газеты один за другим исчезают сотрудники. По-видимому, его тоже, еще в начале 30-х годов, допрашивали в Новокузнецком горНКВД: это было нелепо связано с тем, что его отец в молодости эмигрировал в Америку, но вернулся, стал реэмигрантом, значение этого слова ускользало от следователя. Ямпольский пытался постичь закономерность репрессивной системы: «Один день меня не было, и меня уже похоронили. Но почему пошла туда инструктор по кадрам, та, которая больше всех сделала, чтобы все остальные пошли туда, откуда не возвращаются, которая работала в таком контакте, в таком согласии и энтузиазме с теми, кто этим занимался, этого я не понимаю и никогда не пойму». И — еще: «Один знаменитый адвокат сказал мне: единственные дела, за которые я не берусь, — это невиновные, потому что оправдать невиновного невозможно».

Перед войной он окончил Литературный институт. Очень нуждался. Начал войну корреспондентом «Красной звезды», перешел в «Известия». Тремя изданиями вышел его очерк «Зеленая шинель» (1941,1942). Затем «Ярмарка» и книжка рассказов «Чужеземец» (1942). Затем в Саратове: «Люди стальной воли» (1943). Он был в осажденном Ленинграде, в партизанском отряде в Белоруссии. Его единственная награда от государства — медаль «Партизану Отечественной войны» I степени. Не за литературу. За личное мужество на оккупированной территории.

Гитлеровский юдоцид был для него потрясением, это видно в «Десяти лилипутах», «Чуде». В «Лилипутах» вечный цирк жизни быстро сгущается в трагедию. В кротких старческих лицах артистов, декламирующих пафосный текст, есть что-то героическое. Безумие оккупантов и зловещий поступок мещанина Барыги с его огромным сокрушающим опытом повиновения властям. А Бабий Яр — на расстоянии, чтобы глаза читателя могла освежить влага. Художник знает: множественность трагедий Освенцима, Катыни, Колымы, Бабьего Яра недоступна воображению и потому за пределами искусства. Как повторяла Ахматова:


...Лучше сегодня голубку Джульетту
С пеньем и факелом в гроб провожать,
Лучше заглядывать в окна к Макбету,
Вместе с наемным убийцей дрожать, —
Только не эту, не эту, не эту,
Эту уже мы не в силах читать!

...А следующая книга вышла после двенадцатилетнего перерыва: «Дорога испытаний» (1955). Затем: «Мальчик с Голубиной улицы»