Литвек - электронная библиотека >> Петр Васильевич Кириченко >> Рассказ >> Вечером >> страница 5
показалось, что со мною произошло какое-то скрытое превращение, я тоже вроде бы стал другим; и подумал, что именно мне судьба подарила то, что она дарит так редко. Большего я и желать не мог… Да… Так я думал, пока ждал ее.

Вышли мы из этого дома только на следующий день к вечеру. А в доме еды никакой не было, и курево у меня кончилось, Александра, правда, нашла мне пачку махорочных сигарет, но они лежали, наверное, лет пять, и курить их невозможно было… Две я все же выкурил. И от голода, от измотанности, да еще когда я потянул этих горлодерских, у меня и вообще свет в очах помутился, и к вечеру, когда мы вышли, я хотел только одного — что-нибудь поесть… Впервые тогда я почувствовал, что такое голод. Хлеб увидел в кафе, и дрожь меня проняла. Мы и зашли-то первым делом в кафе, поесть взяли, я накинулся, а она сидит, на меня смотрит.

— Ты чего? — спрашиваю.

— Ничего, — отвечает. — Просто так смотрю… Теперь-то ты оставишь меня?

— Нет, Александра, — я ей говорю, — теперь-то я тебя и не оставлю. Теперь я не отпущу тебя.

— У меня ведь и правда через два дня свадьба, — говорит она тихо и улыбается как-то грустно. — Я не обманываю тебя. Еще у меня дочь есть, а ей отец нужен, понимаешь?

— Понимаю, — ответил я, но, честно говоря, ни черта я не понимал, этого самого понимания как раз и не было, а вот мысли о сложностях всяких, о дочери — появились. Не то чтобы я испугался, нет; но что-то вроде бы мешает, что-то вроде бы не так стало. Подумал я и согласился.

— Хорошо, — говорю, — но напиши мне, как там у тебя будет…

Нацарапал адрес и ей протянул.

А она зло на меня посмотрела, вспыхнула вся, из-за стола встала и губы скривила так, будто сказать мне хочет: „Эх, ты! Человек два уха…“ Я тоже встал, чтобы идти, хлеба кусок с собою прихватил: все мне казалось, что не наелся… Словом, проводил я ее на поезд, в Зеленодольск она поехала. И пока к вокзалу шли, почти не разговаривали. Вот так и расстались. Выговор мне, конечно, влепили на работе, потому что резерв пришлось вызывать.

И снова полеты, разборы, занятия… Когда расставались, казалось мне, и не вспомню ее, а через неделю понял я, что не могу не видеть. Летаю, стараюсь не думать, а что толку думать, если она замуж вышла, если жизнь у нее своя, у меня своя. И так я себе толковал и иначе, а потом не выдержал — пошел к тому дому. Дом-то нашел, а там никого нет, и долго ходил — какприлечу, так и туда, — пока однажды свет не увидел в окнах. Стою я у калитки, Трезор бесится на цепи, лает. И на лай его вышла ко мне старушка, тетушка ее. Маленькая такая, аккуратная, в белом платочке, глаза хоть и старческие, но цепкие такие, быстрые, вмиг она меня обсмотрела и отвечает, что Александры нет.

— А вы кто ж такой будете? — спрашивает.

Я и задумался, а кто же я такой действительно… Товарищ, отвечаю ей, товарищ…

Опа понимающе покивала головой и сказала еще:

— Замуж она вышла, так они теперя там у него и живут.

И пошла в дом, пошел и я, а что было делать. Затосковал я, правда, тогда, все лето жил как-то непутево: как прилечу, так в „Татарстан“ иду, там музыка, вино, женщины — веселее… И думал о том, что в тот день можно было все изменить. Тогда я понял, отчего она так зло на меня посмотрела: она ждала, что я не отпущу ее, а я нацарапал свой адрес. На, мол, будет желание — заходи. Снова к старушке ходил, снова просил сказать, где живет. Не сказала старая: не велено — говорит, ни друзьям, ни товарищам… Вот так! А ты говоришь — наше время».


Квасницкий, задумавшись, не заметил, как в спальню вошла жена, не заметил, что последние слова он подумал вслух. Жена поглядела на него, одетого, и строгим голосом спросила:

— Почему не ложишься, тебе же вставать в шесть?

— Я говорю тебе, — сказал сам не зная зачем Квасницкий, — нет времени, нет. Но ты не обижайся на меня.

— Да я-то что, — ответила она потише. — Жена все стерпит.

И стала раздеваться. Она уже отплакалась на кухне, передумала все и нашла, что у нее не такой уж плохой муж. Кроме того, ей было жаль его, да и не только его. И вскоре она уже спала. А Квасницкий все никак не мог забыться, думал о том, что жизнь, по сути дела, прошла, прошла хотя бы потому, что не может в ней быть теперь ничего подобного. И оттого, что не может этого забыть, ему вдруг стало одиноко и тяжело, казалось, встал бы вот там у окна и провыл в белую ночь. Тяжело стало и обидно, и как жить дальше, он и не знал. И увиделось, как пусто в жизни: и люди вокруг пусты, и вещи все не те. Он оглядел спальню, тускло мерцающий шкаф, ковер и репродукцию в золоченой рамке. Он вспомнил, сколько пришлось походить, чтобы была эта квартира, мебель… Репродукции не было видно, но Квасницкий помнил, что на ней были изображены раскисшая от дождя дорога и одинокое дерево. Он ее и купил из-за этого дерева. «А зачем? — спросил теперь сам себя. — Все равно ведь пусто…» И подумалось, что если бы не та встреча в Казани, то ничего особенного и не нашлось бы в его жизни. Мучительно стало от мысли, что если бы произошло еще раз вот так же, чтобы он готов был стать на колени, не пропустил бы свою судьбу. Квасницкий понимал, что ничего похожего уже не произойдет, и все же думал об этом. Вскоре он уснул.

* * *
Вспоминая этот случай, Квасницкий никогда не рассказывал даже себе, что осенью он встретил Александру на улице Баумана, рванулся к ней, но одернул себя и, перейдя на другую сторону дороги, пошел дальше.