Литвек - электронная библиотека >> Татьяна Всеволодовна Иванова >> Самиздат, сетевая литература и др. >> Наследник Земли кротких [СИ] >> страница 2
руках. Как бы то ни было, убийцы, глумясь, ушли.

Дальше помню мамины беззвучные слёзы, помню Володю, плотно сжимавшего губы, чтобы не разрыдаться. Мой брат старался выглядеть мужественно, ведь он был не намного моложе тех «мальчиков юнкеров», которые умирали в те дни, защищая кремль. Я не могла плакать от ужаса.

Погромов в Москве было тогда столько, что говорили, что если и остались какие дома не разграбленными, то это только потому, что Москва слишком большая. «Не разорваться же грабителям». «Грабь, громи, разрушай» — вот основной лозунг той осени. В людях «издохла совесть». Это слова Буревестника революции Максима Горького, сказанные именно о том жутком времени.

Наш московский митрополит владыка Тихон, как раз осенью 1917-года выбранный Всероссийским патриархом, предал анафеме грабителей и насильников, тех, кто разорял и разрушал храмы, осквернял святыни, «если они только ещё именем христианским называются».

Раньше Москву украшало множество церквей, и до начала революции они, как говорили старожилы, стояли почти пустыми. Считалось даже неприличным признаваться, что ты любишь церковную службу. Но я уже помню эти церкви, наполненные людьми, с каждым годом все плотнее и плотнее. Голос Церкви внезапно услышали все. В ответ Советская власть приняла декрет об отделении церкви от государства. Никакие церковные и религиозные общества не имели с тех пор прав юридических лиц. И, следовательно, не могли обладать никакой собственностью. Если истинно заявление, что этот декрет был ответом на анафему патриарха Тихона, то верно и следствие из него. А именно. Советская власть уравняла себя с грабителями и насильниками, которых и предала анафеме Православная Церковь.

Но ведь революцию нельзя делать в белых перчатках!

 «Кровью плюем зазорно
 Богу в юродивый взор.
 Вот на красном Чёрным:
 Массовый террор.
 Метлами ветру будет
 Говядину чью подместь.
 В этой черепов груде
 Наша красная месть».
Это строки одного из самых популярных в те годы пролетарских поэтов Анатолия Мариенгофа.

У мамы на руках остались двое детей-подростков. Ей невероятно повезло где-то устроиться машинисткой, а в свободное время она перепродавала мелкие вещи на Лубянской площади, а потом и на Сухаревке. Так в те годы назывался рынок на Сухаревской площади и прилегающих к площади переулочках. Очень быстро там образовались торговые ряды. Иконный ряд, например, или галантерейный. Довольно скоро оборот рынка стал вполне сравним с дореволюционной Нижегородской ярмаркой, но для большинства москвичей цены казались запредельными. Голодные и нищие москвичи тех лет спекулянтов с Сухаревки презирали, но если подворачивался случай спекульнуть самим, то не упускали возможность. Мама, вдова профессора Первого Московского Университета, днём работала машинисткой, вечером была спекулянткой, а ночами, горячо, на коленях молилась. Мы с ней спали в одной комнате. Электричество в те дни, когда его давали, отключали в десять часов вечера, свечи стоили так дорого, что были недоступны, и я, просыпаясь от тихого шороха, видела в ночном сумраке мамин коленопреклоненный силуэт.

Холодную зиму 1919-го года мы смогли пережить только потому, что подселённый к нам жилец вовремя посоветовал поставить в комнате железную печку. Подселенца, молодого коммуниста, звали Семёном, он подружился с Володей и ненавязчиво жалел маму. Ненавязчиво, потому что именно тогда жалость была объявлена коммунистами унижающим человека чувством. Почему? Потому что «человек — это звучит гордо»?

Не знаю, что тогда продала на Сухаревке мама, но на нашем паркетном полу, в центре гостиной, потеснив дубовый стол с массивными резными тумбами-ножками и с крышкой, обтянутой поверху зеленым сукном, установили страшную железную печку с огромными трубами, тянущимися в другие комнаты и в ванную. Володя вместе с Семёном помогал печнику, поэтому врезка труб обошлась нам сравнительно дёшево. Железная печка обкладывалась кирпичами, для сохранения тепла. Между шкафами с папиными книгами с золотыми обрезами и сафьяновыми переплетами с тиснёнными золотом заглавиями возникли поленницы дров. Дрова мама и Володя возили, впрягаясь в тележку. Люди, впрягающиеся вместо лошади в телеги, никого не удивляли. Нередко можно было увидеть, как какая-нибудь немолодая генеральша в облезлом полушубке тащит на себе тележку с трупом своего мужа до ближайшего кладбища, останавливаясь возле перерытых трамвайных путей, чтобы передохнуть, вытереть пот с лица и продолжить свой жуткий путь.

Но несмотря ни на что, я училась. Училась в гимназии, которая довольно быстро была преобразована в одну из Единых трудовых школ. Иконы отовсюду сняли, но первое время преподаватели остались те же. Занятия прерывались постоянными посещениями скучнейших митингов, и более весёлым, потому что разрешалось двигаться, участием в демонстрациях, связанных с советскими праздниками. На всех этих мероприятиях детям раздавали иногда даже конфекты. И это нам, постоянно голодным. Для меня было мучительно трудным не рвануться вперёд в общей толпе для того, чтобы ухватить липкую конфетку поскорее. До сих пор ярко помню конфликт между воспитанием и заматерелым голодом.

Как-то так, в постоянной борьбе с холодом и голодом, я дожила лет до пятнадцати. И мы с моей школьной подругой решили тоже помочь родителям, решили заняться спекуляцией. Леля раздобыла мешочек с конфектами, и мы с ней пошли торговать к электрическому театру. Продавали конфекты развлекающейся публике поштучно, и у меня даже мысли не возникло, чтобы съесть хоть одну конфетку самой. В тот осенний вечер я заработала 3327 рублей, купила на эти деньги кусок глицеринового мыла и с гордостью отнесла его маме. Узнав, откуда у меня такая роскошь, мама охнула, неловко осела на стул, закрыв лицо руками.

- Никогда не думала, что моя дочка станет спекулянткой, — еле слышно прошептала она и заплакала. Я упала перед ней на колени, обняла её, но ничего сказать не смогла. Нечего было сказать нам обоим.

- Надо срочно что-то делать, мама, — решительно заявил Володя, когда пришёл домой. Ему тоже очень не хотелось видеть младшую сестричку в спекулянтках.

Через пару дней они с мамой уехали вместе с группой женщин и подростков за город, чтобы выменять ценные вещи на продукты. Наш жилец, коммунист Семён, уехал ещё раньше на Врангелевский фронт. Я осталась одна. Стояла тёплая золотая осень, в воздухе кружились яркие листья, как кружились они и сто, и двести лет назад над Москвой. Мне не было ни страшно, ни скучно. Карточки мне отоваривали