Литвек - электронная библиотека >> Игорь Маркович Росоховатский >> Научная Фантастика >> Иду к вам >> страница 2
памяти. Да, это лицо знакомо мне по портретам. Но тот человек умер около двадцати лет тому назад.

Николай Иванович берет меня под руку и тянет в лес:

— Пройдемся, я постараюсь все объяснить.

Пустынный молчаливый лес лежит вокруг нас…

Останавливаюсь и спрашиваю незнакомца:

— Простите, а как ваша фамилия?

Он секунду колеблется, потом решительно говорит:

— Лобачевский.

— Тот самый, математик? — вырывается у меня, и я уже знаю ответ.

— Да, тот самый, — отвечает он.

Сумбур в моей голове начинает проясняться. Возможно, я не выдержал в ссылке и сошел с ума? И все, что видел — стеклянное здание, ревущие птицы, зал, — мне только чудится. А этот подтянутый сухощавый человек с крупным носом и выступающим подбородком тоже сумасшедший. У него навязчивая идея. И он уводит меня в лес, чтобы покончить со мной. Бросаю взгляд на его руки с тонкими сильными пальцами и прыгаю в сторону, за дерево, туда, где лежит увесистый сук.

— Не подходи! — кричу, размахивая суком.

Человек стоит на дорожке, исподлобья спокойно смотрит на меня.

— Я же вам хочу все объяснить, — говорит он. Облака вылетают из его рта и растворяются в воздухе.

Тот же пронзительный рев слышится над головой. Роняю сук и поднимаю руки, чтобы закрыть голову. На миг меня накрывает стремительная тень.

Рев затихает вдали…

— Реактивные самолеты. Аппараты тяжелее воздуха. Впрочем, они уже устарели, — говорит Николай Иванович и сочувственно улыбается.

«Аппараты тяжелее воздуха! Но их проекты только зреют в головах самых дерзких мыслителей. Откуда же они появились? Какой теперь год, какой век?»

Цепляюсь за последнюю мысль, как утопающий за соломинку, и невольно произношу ее вслух.

— Середина двадцать первого века, — отвечает тот, кто назвал себя Лобачевским. — Успокойтесь. Выслушайте — и все поймете.

Теперь понимаю еще меньше. Правда, и стеклянное здание, и металлические птицы легко объяснить. Об этом я читал в фантастических романах. Но откуда же взялся в двадцать первом веке я? Как оказался здесь он или Ибн-Сина?

Припоминается всякая чертовщина: переселение душ. Я не я. Кто же я? Кто он?

На его щеках рдеет морозный румянец. Он несомненно живой человек — из плоти и крови.

Николай Иванович снова берет меня под руку.

Мы возвращаемся к прозрачному зданию. Мерзлые ветки трещат у нас под ногами. Слегка ноет колено, ушибленное, когда падал в снег. Ели на растопыренных лапах удерживают сверкающие пригоршни сахара. Между деревьями нетронутый снег испещрен иероглифами птичьих и заячьих следов. Лес точно такой же, как в дни моей юности, как в дни его юности, как сотни лет тому назад. «Сотни лет тому назад», — к этой мысли нужно привыкнуть.

Я вспоминаю свою жизнь. Я слишком много терял на своем пути. Сначала тихую старушку, рассказывающую сказки, потом — мать, потом — друга, с которым делил последний огарок свечи, потом — любимую… Такой непосильной ценой я платил за все, что приобретал, — опыт, интеллект, знания. Но я знал, что и это потеряю в конце пути, растворясь в природе. Я часто задавал себе вопрос — стоит ли жить? — и продолжал путь, потому что нет в мире ничего выше человеческого мужества. И однажды…

Когда это было? Ночь… Бревенчатая изба… С кем-то поговорил, но с кем и о чем, не могу вспомнить… Свечи давно кончились. При тусклом мерцании сальника составляю и записываю формулы клеточного обмена. Отрываюсь от бумаги, вспоминаю кусочки своей жизни — разлуки, разлуки… Их ровно столько же, сколько встреч. Но запоминаются они больше. Ведь встречаясь с человеком, еще не знаешь, кем он станет для тебя. И лишь при разлуке узнаешь это. Слишком поздно…

Опять склоняюсь над бумагами, и приходит мысль: у природы два пути разложение живого на неживое и создание живого из неживого. Человек в лаборатории пока умеет повторять один ее путь. Но в конце концов человек может всегда научиться всему, что умеет природа. Она не запрещает учиться у нее и превосходить ее. Человек повторит и другой путь природы, создав сначала белок, потом — клетку.

Тогда-то я написал об этом и забыл надолго… Вспомнил лишь сейчас, непонятным образом вернувшись в жизнь. Да, непонятным, потому что можно создать клетку, но нельзя воссоздать личность, как нельзя остановить или хотя бы замедлить время. И все же я пришел в мир. Это непостижимо!

Мы подошли к зданию. Двери подымаются, уходят в стену, открывая вестибюль. Сворачиваем в коридор, попадаем в многоугольный зал.

— Я уже видел этот зал, — говорю Лобачевскому и рассказываю о том, как решал задачу, стоя за окном.

На стенах зала вспыхивают сотни разноцветных огоньков. Кажется, что это загораются под лучами солнца таинственные письмена.

К нам направляется тот самый молодой блондин, который беседовал с Ибн-Синой.

— Привет, Николай Иванович! — здоровается он с Лобачевским, как со старым приятелем. — А кто с вами?

— Известный биолог и медик, — Лобачевский называет мою фамилию.

Против ожидания молодой человек не удивляется, не рассыпает почтительных комплиментов, не перечисляет известных ему моих трудов, как было принято в моей прежней жизни.

— Рад, — говорит он и протягивает мне руку. — Ким, один из инженеров этого зала.

Он заводит с Лобачевским разговор о какой-то математической проблеме. Ким говорит быстро, отрывочно, словно жалеет тратить энергию на слова или торопится. В наше время инженеры были не такими — более солидными с виду, держались степеннее. А Ким совсем мальчишка. И к тому же это странное имя. Но почему-то он нравится мне, несмотря ни на что.

— Николай Иванович сказал, что вам нужно кое-что объяснить, обращается он ко мне. — С удовольствием. Начнем с этого помещения. Вы находитесь в третьем кибернетическом зале. — Ким делает жест. — Здесь установлены машины, моделирующие работу человеческого мозга. Нервная клетка действует по принципу «да» или «нет», то есть проводит или не проводит в данное время возбуждение. В машинах функции клеток выполняют атомы. Когда они возбуждены, заряжены энергией, соответствуют состоянию «да», когда не заряжены — состоянию «нет».

«Кибернетический», «заряженный атом» — пытаюсь запомнить новые слова. Понимаю далеко не все, смутно улавливая суть. Смотрю на Николая Ивановича и думаю: «Бессмертный Лобачевский, бессмертный Ибн-Сина. Что может быть естественнее, чем это сочетание слов? Разве, изучая геометрию Лобачевского, я не восхищался силой его логики, не беседовал с ним? Разве не завидовал Ибн-Сине, забывая, что он давно умер? Но тот Лобачевский жил в строгих теоремах, а этот появился передо мной, и я вижу его полные губы, слегка сдвинутые брови и