Литвек - электронная библиотека >> Борис Михайлович Микулич >> Советская проза >> Прощание >> страница 3
лицо. А по нему кто-нибудь наденет траурную вуаль? Вот широкоплечий, широкобородый, широкорукий человек лет пятидесяти. От него разит вином. Лицо крас­ное, довольное, слишком здоровое. Должно быть, бычье сердце и такие же бычьи нервы. Этому война на руку. Дальше — чиновник: пенсне, форменная тужурка, низким ежиком подстриженные волосы и ухоженные бачки. Безли­кая особа, для карикатур в «Сатириконе». Дальше — семья из трех человек, мелкие землевладельцы или зажиточные мещане. Они — маленький кругленький муж, худая, длин­ная, как каланча, жена в шляпе, напоминающей индий­скую пагоду, и дочка — девочка лет восьми с чистеньким красивым личиком, не похожая ни на отца, ни на мать. Несмотря на то, что поезд идет какой-нибудь час, они уже разложили сверточки, мешочки, коробочки с жареным, ва­реным, печеным и ужинают или, нет, полдничают. У всех очень хорошие зубы и, судя по всему, очень хороший аппетит.

— ...А солдатики благодарят его благородие, — доно­сится из конца вагона неторопливый рассказ о том, как ка­кая-то важная персона посетила госпиталь. В голосе — сладость, умиление, голос дрожит слезой.

И — ночь. И никак не заснуть. Ничто не болит, даже дышать легко, и мыслей особенно тяжелых или сложных нет, и вагон покачивается достаточно ритмично, а спать Богданович не может. Что мешает? Что его беспокоит?

— ...Генерал не берет ту пищу, которую ему на тарел­ке поднесли, а взял ложку и в бачок полез, в бачок, пони­маете? — течет умильный голосок, неторопливый, рассу­дительный.

Я хлеба ў багатых прасіў і маліў,—

яны ж мне каменні давалі...

вдруг встают в памяти строки старого стихотворения, и после них перестук вагонных колес на рельсовых стыках становится более четким, более настойчивым. Нет, ему не уснуть, это ясно. Если бы он курил, то вышел бы в там­бур, а так идти нет причины. Но следом за этой мыслью приходит другая, заставляет его встать, набросить на пле­чи шинель и выйти из вагона. Сонное бормотанье и храп остались за дверьми. Течение воздуха от быстрого движе­ния поезда напоминало ветер. И снова в памяти возник об­раз Павла Курнатовского, темень, мелкий дождь, домик на берегу реки и — ветер. О чем тогда шел разговор? О том, что война,— а она тогда только началась,— окончательно обнажит все противоречия капиталистического общества, что основная тяжесть ее ляжет на плечи пролетариев и беднейшего крестьянства, что на пожаре войны будут греть рука промышленники, банкиры, купцы. Ветер тогда был слишком резкий. Максим хотел отвернуть от него лицо, но легким не хватило воздуха — закашлялся, и кашель унять удалось только дома, часа через два.

І тыя каменні між імі і мной

сцяною вялізнаю ўсталі.

Безусловно, этот цикл стихов «Из песен белорусского мужика» — лучшее, что он написал. В новой книжке он соберет их один к одному, и они, объединенные одной вы­страданной мыслью, зазвучат с новой силой... Он, вспоми­ная этот цикл, не чувствует себя «эмигрантом», он будто видит свою родину, дышит ее воздухом, подставляет лицо ее солнцу...

Поезд останавливается. Какая-то станция. Проводник повисает с фонарем на подножке. Пассажиров нет. Только станционный фонарь в темени. Очень одинокий фонарь. Бьют в колокол. Поезд трогается дальше. Проводник осве­щает лицо Богдановича фонарем.

— У вас не найдется папиросы? — говорит Богданович.

Проводник достает папиросы и дает ему закурить от свечки.

— На фронт?

— Да, на фронт. — Он затягивается дымом, и с непри­вычки у него начинает туманиться голова. Острое, непри­ятное и вместе с тем сладкое ощущение. Проводник идет в вагон, а он прислоняемся лбом к стеклу дверей. Искры из трубы паровоза, далекие огни, звезды. Еще недавно он бы мог из этого мельканья кусочков света плести див­ные образы, ритмы, отливать их в сонеты, рондо. Еще недавно он мог бы из этого движения прядей дыма, облаков, тьмы, огненных отблесков лепить удивительные виде­ния — демонов, лесовиков, русалок. Но теперь... теперь он уже не может этого. Почему? Не зрелость ли тому причиной? Не утратилась ли красота всех этих образов, которые вобрал он в себя и из произведений античных ге­ниев, и из мудрости народного творчества?

Я хлеба ў багатых прасіў і маліў,—

яны ж мне каменні давалі...

И эти камни стали стеной между сытыми и мужиком, все выше и выше эта стена. И что будет, если она обва­лится, кого похоронит под собой? Отсюда — еще один шаг, еще одно слово. «Чуеш гул? Гэта сумны, маркотны лясун пачынае няголасна граць...» Слышишь гул? Это рвутся немецкие снаряды над белорусской землей, это стонет земля под сапогом завоевателя, это плачут матери, ломая руки над пепелищами, над могилами своих детей...

Богданович вздрогнул. И действительность сразу берет его в беспощадные объятия, заставляет идти в вагон, и ночной воздух бьет ему в нос смесью перегара, пота, оде­колона и ваксы. Он пробирается к своему месту и вытя­гивается на лавке. Спать.

— Конечно, в наше время сорок тысяч — это ничтожная сумма, это не капитал,— просыпаясь, слышит Богда­нович голос чиновника.— Но еще недавно за такое име­ние, платили пятнадцать, ну, самое большее, двадцать ты­сяч. Потом — фронт, линия фронта слишком близко.

Ему отвечает широкоплечий, широкобородый пасса­жир, выколупывающий ложечкой остатки из яичной скор­лупы. Причмокивает, заедает булочкой, намазанной мас­лом. Жуют, причмокивают, глотают, облизываются все в вагоне.

— Последнее, сударь, не может служить помехой. Наши генералы сдержали эту орду, линия фронта уже несколько месяцев стоит на одном месте... а если и ото­двинется, то в их сторону. Можете быть уверены.

— Да, это так,— лицо у чиновника кислое, и по нему нельзя понять, верит он в то, что это будет действительно так, или нет,— но сознание того, что где-то рядом война... Потом эти беженцы, дезертиры, пленные... Нет, мы пере­думали. Мы решили поехать на дачу...

Дама в черном одеянии вдруг достает черный узорча­тый платок, прикладывает его к глазам, не поднимая ву­али, и плечи у дамы начинают вздрагивать. Богданович сидит напротив нее, он понимает, что надо подать стакан воды, но сделать этого не может. Странная скованность во всех членах, странное безразличие к горю этой женщины.

— Мы...— всхлипывает женщина, и на минуту стихает чмоканье, жевание, глотание, облизывание, что до того заполняло вагон.— Мы надеялись привезти Жоржа из го­спиталя в свое имение и вот... вот не успели. Представьте себе, он умер в госпитале, среди солдат, в смраде, в