знакомый. — Дали нашатырчику понюхать, и он тут же очухался… А ты знаешь, что он сказал?
Я молчал.
— Он сказал этому деятелю из партбюро, что ты ни в чем не виноват. Он сказал, что это он сам просто споткнулся.
— А она? — спросил я. — Где была она?
— Она была рядом.
И я понял, что проиграл свою партию и с ним. Мне было двадцать, а ему тридцать два, и в нашей неоконченной встрече последний ход записал он, а не я.
И это был правильный ход.
Всю ночь после этой игры я почти не спал, ворочался с боку на бок, курил, ходил по комнате, а рано утром, часов в шесть, раздался телефонный звонок, и черная эбонитовая трубка ее голосом попросила меня немедленно приехать к станции метро «Динамо». У нее был такой странный голос, что я ничего не стал спрашивать, а просто сказал, что приеду через полчаса, не придав даже никакого значения тому, что неподалеку от метро «Динамо» жил он. Когда я поднялся наверх и вышел из вестибюля, она стояла около колонны, прислонившись к ней сразу и спиной, и головой, и смотрела куда-то вверх. Не глядя на меня, она поздоровалась и сказала, что ей нужно поговорить со мной. Еще не было даже семи часов, стадион был пуст, а ворота на стадион были открыты, и мы медленно прошли через них и, не глядя друг на друга, пошли по широкой безлюдной аллее. Начиналась зима, накануне выпал первый снег, все вокруг было белое-белое, как в больнице, и только темные силуэты голых, будто обугленных деревьев одиноко чернели на сплошном безразлично-белом фоне. Мы прошли несколько шагов, она неожиданно остановилась и посмотрела на меня. И я вдруг увидел, что на ее лице нет ее глаз, что из глубины ее зрачков на меня смотрит он — смотрит, чуть приподняв свою бородку-клинышек, смотрит пристально, немигающе. — Ты знаешь, — начала она далеким-далеким голосом и замолчала. — Ты знаешь, что я люблю все-таки тебя? — сказала она. Я молчал. Она закрыла глаза, и из-под ее опущенных вниз ресниц потекли слезы. Она стояла передо мной, опустив руки и закрыв глаза. Плечи ее вздрагивали, и кончиком языка она старалась поймать катившиеся по щекам слезы. — Мне холодно, — сказала она, — поцелуй меня. В то утро головы не было на моих плечах. Я нагнулся к ней, дотронулся губами до ее щеки и, ощутив солоноватый привкус ее слез, понял: что бы она сейчас ни сказала, что бы ни сделала, я все равно все прощу ей. Она положила мне руки на грудь, я обнял ее за плечи и вдруг почувствовал, что не я, как обычно, а она чуть притягивает меня к себе за лацканы моего пальто. Это было так ново, так неожиданно, что я невольно подался назад. И она, уловив мое движение, сразу же отпустила меня и отвернулась. — Ты глупый, — сказала она. — Глупый, глупый… …Мы прошли мимо высоких футбольных трибун, свернули направо и вышли на территорию малого стадиона. По обе стороны аллеи стояли пустые баскетбольные площадки. Было непривычно и почему-то грустно видеть их без людей, и снега здесь, пожалуй, было еще больше, чем на аллеях. Молодой и искристый, он лежал ровной белой пеленой, и только в некоторых местах крестообразные птичьи следы нарушали его нежную пушистую нетронутость. — Как плохо, что началась зима, — сказала она. — Холодно. Я молчал. Я не знал, почему ей не нравится зима. Я вообще ничего не знал в то утро. Потом она сказала, что хочет есть. У меня не было денег. Я сказал, что мне нужно заехать домой. Мы взяли такси и поехали ко мне. Когда машина остановилась около нашего подъезда, я попросил шофера подождать меня пять минут, а потом зачем-то снял шапку и положил ее на сиденье. Шофер улыбнулся. Дверь мне открыла мать. — Это ты приехал на такси? — спросила она. — Куда ты ездил так рано? — Мама, дай мне сто рублей, — сказал я, стоя в коридоре и не заходя в комнату. — Зачем? — Мама, ни о чем не спрашивай. Ничего плохого, просто очень нужно. Я все расскажу потом. Она долго смотрела на меня, а потом принесла деньги. — Только не делай глупостей. — Я отдам тебе со стипендии. Она улыбнулась, и я ушел. — Взял у матери? — спросила она шепотом, когда я вернулся в такси. — У меня были свои, — угрюмо сказал я. «Почему она догадалась?» — подумал я про себя, но вслух ничего не сказал. …Все рестораны в городе были еще закрыты, и мы поехали на вокзал. Нас посадили за маленький, стоявший на самом проходе стол. — Почему у вас скатерть такая грязная? — спросила она у подошедшего официанта. Официант ушел и вернулся с чистой скатертью. Я заказал котлеты и бутылку воды. — У вас есть бифштекс? — спросила она. — Это из порционных блюд, — сухо сказал официант. — Придется ждать. — Я подожду, — согласилась она. Несколько минут мы сидели молча. — Слушай, — вдруг сказала она, — не качай стол. — Я не качаю, — сказал я, — он качается сам. Наш столик стоял в самом центре ресторана, и мимо нас все время проходили к поездам и с поездов какие-то люди с чемоданами и мешками, и когда открывалась входная дверь, доносились гулкие звуки вокзальной жизни под высокими сводами и скучные голоса радиодикторов, и был виден зал ожидания, в котором на толстых деревянных скамейках в косую повалку, как доски в старом накренившемся заборе, спали, тесно прижавшись друг к другу, совершение чужие люди. — У тебя много денег? — спросила она. — Хватит. — Давай возьмем бутылку шампанского? — Бери. Около нее стояла на столе коренастая пузатая рюмка, а возле меня — высокая, на длинной тонкой ножке. — Хочешь поменяться? — спросила она. — Хочу. Она забрала себе мою высокую рюмку, а мне передвинула свою. Официант принес бутылку. Я стал разливать вино. Шампанское было холодное, игристое, и над ее рюмкой сразу же выросла большая шапка пены, и вино стало медленно стекать по высокой тонкой ножке, вниз, на скатерть. Я смотрел на ее рюмку и ничего не мог понять. Почему мы сидим здесь, на вокзале, в ресторане? Почему пьем вино? Почему я ее ни о чем не спрашиваю? По радио передавали какие-то марши, сводку о погоде, рапорт о перевыполнении, утреннюю зарядку, потом началась литературная передача о любви и дружбе, и стали приводить примеры дружбы между великими людьми — Герценом и Вымогаемым, Марксом и Энгельсом. Я сидел за столом, слушал стихи о любви Ромео и Джульетты, Татьяны и Онегина и все никак не мог понять: как я попал на вокзал в такую рань? А с ее рюмки все продолжала стекать на скатерть пена от шампанского. И когда вся пена осела, она взяла рюмку двумя пальцами за высокую ножку, подняла вверх и долго смотрела на свет, как со дна поднимаются вверх и лопаются на поверхности пузырьки воздуха.
Всю ночь после этой игры я почти не спал, ворочался с боку на бок, курил, ходил по комнате, а рано утром, часов в шесть, раздался телефонный звонок, и черная эбонитовая трубка ее голосом попросила меня немедленно приехать к станции метро «Динамо». У нее был такой странный голос, что я ничего не стал спрашивать, а просто сказал, что приеду через полчаса, не придав даже никакого значения тому, что неподалеку от метро «Динамо» жил он. Когда я поднялся наверх и вышел из вестибюля, она стояла около колонны, прислонившись к ней сразу и спиной, и головой, и смотрела куда-то вверх. Не глядя на меня, она поздоровалась и сказала, что ей нужно поговорить со мной. Еще не было даже семи часов, стадион был пуст, а ворота на стадион были открыты, и мы медленно прошли через них и, не глядя друг на друга, пошли по широкой безлюдной аллее. Начиналась зима, накануне выпал первый снег, все вокруг было белое-белое, как в больнице, и только темные силуэты голых, будто обугленных деревьев одиноко чернели на сплошном безразлично-белом фоне. Мы прошли несколько шагов, она неожиданно остановилась и посмотрела на меня. И я вдруг увидел, что на ее лице нет ее глаз, что из глубины ее зрачков на меня смотрит он — смотрит, чуть приподняв свою бородку-клинышек, смотрит пристально, немигающе. — Ты знаешь, — начала она далеким-далеким голосом и замолчала. — Ты знаешь, что я люблю все-таки тебя? — сказала она. Я молчал. Она закрыла глаза, и из-под ее опущенных вниз ресниц потекли слезы. Она стояла передо мной, опустив руки и закрыв глаза. Плечи ее вздрагивали, и кончиком языка она старалась поймать катившиеся по щекам слезы. — Мне холодно, — сказала она, — поцелуй меня. В то утро головы не было на моих плечах. Я нагнулся к ней, дотронулся губами до ее щеки и, ощутив солоноватый привкус ее слез, понял: что бы она сейчас ни сказала, что бы ни сделала, я все равно все прощу ей. Она положила мне руки на грудь, я обнял ее за плечи и вдруг почувствовал, что не я, как обычно, а она чуть притягивает меня к себе за лацканы моего пальто. Это было так ново, так неожиданно, что я невольно подался назад. И она, уловив мое движение, сразу же отпустила меня и отвернулась. — Ты глупый, — сказала она. — Глупый, глупый… …Мы прошли мимо высоких футбольных трибун, свернули направо и вышли на территорию малого стадиона. По обе стороны аллеи стояли пустые баскетбольные площадки. Было непривычно и почему-то грустно видеть их без людей, и снега здесь, пожалуй, было еще больше, чем на аллеях. Молодой и искристый, он лежал ровной белой пеленой, и только в некоторых местах крестообразные птичьи следы нарушали его нежную пушистую нетронутость. — Как плохо, что началась зима, — сказала она. — Холодно. Я молчал. Я не знал, почему ей не нравится зима. Я вообще ничего не знал в то утро. Потом она сказала, что хочет есть. У меня не было денег. Я сказал, что мне нужно заехать домой. Мы взяли такси и поехали ко мне. Когда машина остановилась около нашего подъезда, я попросил шофера подождать меня пять минут, а потом зачем-то снял шапку и положил ее на сиденье. Шофер улыбнулся. Дверь мне открыла мать. — Это ты приехал на такси? — спросила она. — Куда ты ездил так рано? — Мама, дай мне сто рублей, — сказал я, стоя в коридоре и не заходя в комнату. — Зачем? — Мама, ни о чем не спрашивай. Ничего плохого, просто очень нужно. Я все расскажу потом. Она долго смотрела на меня, а потом принесла деньги. — Только не делай глупостей. — Я отдам тебе со стипендии. Она улыбнулась, и я ушел. — Взял у матери? — спросила она шепотом, когда я вернулся в такси. — У меня были свои, — угрюмо сказал я. «Почему она догадалась?» — подумал я про себя, но вслух ничего не сказал. …Все рестораны в городе были еще закрыты, и мы поехали на вокзал. Нас посадили за маленький, стоявший на самом проходе стол. — Почему у вас скатерть такая грязная? — спросила она у подошедшего официанта. Официант ушел и вернулся с чистой скатертью. Я заказал котлеты и бутылку воды. — У вас есть бифштекс? — спросила она. — Это из порционных блюд, — сухо сказал официант. — Придется ждать. — Я подожду, — согласилась она. Несколько минут мы сидели молча. — Слушай, — вдруг сказала она, — не качай стол. — Я не качаю, — сказал я, — он качается сам. Наш столик стоял в самом центре ресторана, и мимо нас все время проходили к поездам и с поездов какие-то люди с чемоданами и мешками, и когда открывалась входная дверь, доносились гулкие звуки вокзальной жизни под высокими сводами и скучные голоса радиодикторов, и был виден зал ожидания, в котором на толстых деревянных скамейках в косую повалку, как доски в старом накренившемся заборе, спали, тесно прижавшись друг к другу, совершение чужие люди. — У тебя много денег? — спросила она. — Хватит. — Давай возьмем бутылку шампанского? — Бери. Около нее стояла на столе коренастая пузатая рюмка, а возле меня — высокая, на длинной тонкой ножке. — Хочешь поменяться? — спросила она. — Хочу. Она забрала себе мою высокую рюмку, а мне передвинула свою. Официант принес бутылку. Я стал разливать вино. Шампанское было холодное, игристое, и над ее рюмкой сразу же выросла большая шапка пены, и вино стало медленно стекать по высокой тонкой ножке, вниз, на скатерть. Я смотрел на ее рюмку и ничего не мог понять. Почему мы сидим здесь, на вокзале, в ресторане? Почему пьем вино? Почему я ее ни о чем не спрашиваю? По радио передавали какие-то марши, сводку о погоде, рапорт о перевыполнении, утреннюю зарядку, потом началась литературная передача о любви и дружбе, и стали приводить примеры дружбы между великими людьми — Герценом и Вымогаемым, Марксом и Энгельсом. Я сидел за столом, слушал стихи о любви Ромео и Джульетты, Татьяны и Онегина и все никак не мог понять: как я попал на вокзал в такую рань? А с ее рюмки все продолжала стекать на скатерть пена от шампанского. И когда вся пена осела, она взяла рюмку двумя пальцами за высокую ножку, подняла вверх и долго смотрела на свет, как со дна поднимаются вверх и лопаются на поверхности пузырьки воздуха.