Литвек - электронная библиотека >> Алесь Адамович >> Критика >> Василь Быков >> страница 2
можно даже предполагать, что он-то, реальный "синтез", окажется настолько неожиданным (как все настоящее, незаданное в искусстве) и непохожим на при­вычное и предполагаемое, что мы его вначале не узнаем — никак не пожелаем признавать за "новый этап". Так обычно и бывает в искусстве.

Да, русло мы уже вычертили: "панорамность" + "психология"; "Ставка" + "окоп", — и примеры таких романных решений и кинорешений множатся неудер­жимо. Русло вроде заполняется...

Навсегда потрясенные гениальностью толстовской эпопеи, мы почему-то допускаем, что возможно (хотя бы коллективно) повторить, повторять ее. Да будь сам Лев Толстой нашим современником, повторить и он не сумел бы. Нужен не просто его талант, но и особенное мироощущение, состояние духа, которые переживал Лев Толстой только в 60-е годы XIX столетия и которые уже не возвращались к нему больше. И которые, скорее всего, немыслимы сегодня — после Освенцимов, Хатыней, пос­ле Хиросимы и под тенью ракет с атомными боего­ловками.

"Кто счастлив, тот и прав..."; "Ничто не умрет, и я не умру никогда и вечно буду счастливее и счастли­вее",— писал Л. Толстой в дневнике, и именно этот Тол­стой, в таком вот состоянии душевного равновесия с целым миром, устойчивым и разумным, создавал самое светлое, ясное свое творение — "Войну и мир" [1]

Даже во времена "Воскресения" (в 90-е годы) и в начале XX века (когда в чреве империализма заворо­чался еще один "плод" — всеевропейская, всемирная война) эпопея о двенадцатом годе, думается, получилась бы у Толстого, несомненно, иной по тону и всему строю. Толстой один из первых людей, кто уже в начале XX века почти зримо огцутил возможность мировых войн, ведущих к страшному одичанию и, возможно, даже к са­моистреблению рода человеческого. Вслушаемся, как по-современному звучит его голос (статья "Одумай­тесь!"): "Глядя на то могущество, которым пользуются люди нашего времени, и на то, как они употребляют его, чувствуется, что по степени своего нравственного разви­тия люди не имеют права не только на пользование же­лезными дорогами, паром, электричеством, телефоном, фотографиями, беспроволочным телеграфом, но прос­тым искусством обработки железа и стали, потому что все эти усовершенствования и искусства они употребля­ют только на удовлетворение своих похотей, на забавы, разврат и истребление друг друга".


А теперь попробуем вообразить себе, что Л. Толстой, создавая "Войну и мир", знал бы про разрушительные возможности атома, про страшные фашистские лагеря смерти...

Неужели не сдвинулось бы все, по крайней мере, в сторону той предельной страстности и трагизма, которы­ми пронизаны его "Воскресение", "Крейцерова сона­та"?.. А может быть, даже в сторону "Братьев Карама­зовых" с их "Легендой о Великом инквизиторе"...

Одна вещь в таких рассуждениях совершенно необ­ходима — "упреждающий взгляд", поправка на движе­ние самой истории.

Если бы речь шла о подражателях, беспомощном эпи­гонстве, не стоило бы тревожить тень Толстого. Но речь тут о более серьезном: о том общем ориентире в современной литературе, по которому выводятся "на орбиту" все новые произведения об Отечественной войне. И вели­колепно, что ориентир этот — величайший шедевр миро­вой литературы.

Но делаем ли мы необходимую поправку на сдвиг исторический, на современность? Не слишком ли XIX век повлиял на философскую умиротворенность многих наших военных эпопей и романов, которой, как мы знаем, и следа не оставалось в позднейших романах и повестях Толстого и тем более не оказалось бы у него, будь он современником катаклизмов и тревог, середины XX века.

"Поправка на движение" необходима не только на охоте или при запуске космических кораблей на Луну или Марс, но и при попытках "попасть" своим произве­дением в "зону притяжения" гениальной толстовской эпопеи. Особенно в наше время глобальных изменений...

Чем будет, каков окажется новый этап, действитель­ный синтез, сказать трудно. Но чем он не будет, до­гадываться возможно. Меньше в нем будет, нежели ны­не, сознательной вычерченности русла, заданности, стремления во что бы то ни стало сопрягать "окопы" и "Ставки" — без большого философского открытия заново всего того, что и читателю уже известно из мно­гих источников и документов.

Вот почему не верится, что "синтез" уже родился, что "уровень" на самом деле поднимается к заветной черточке: слишком все это близко к простому суммиро­ванию: "панорамность" + "исповедальность", "Став­ка" + "окоп". Не умножение, не возведение в степень, а всего лишь суммирование.

Меняется, изменилось само понимание эпопеи. И воз­можности ее — иные. Не в наших теоретических стать­ях, конструкциях, а в самой творческой реальности. Свидетельством тому могут быть произведения, приме­ры, которые (с непривычки) и кажутся нам нарушением нормы, "отступлением", "уклонением".

В интервью "Литературной газете" Василь Быков на вопрос, даст ли он наконец тоже эпопею о войне, почти пообещал ее: вырвали-таки обещание! Правда, писатель тут же оговорился, что не в объеме суть романа, и вообще — не в эпопее счастье. У него уже был опыт перехода от военной повести к военному роману — с это­го как раз и начались неприятности с критикой. То, что в небольших, "локальных" по ситуации повестях каза­лось уже привычным, "законченным", то самое в мас­штабе романном прозвучало для критики сигналом опасности. Что это, дескать, за роман такой, в котором нет философской уравновешенности между трагедией личности и всенародной победой, народным бессмерти­ем? Будто заранее ожидая подобной реакции критики, автор "Мертвым не больно" (фактически романа, хотя он обозначен, как почти все у Быкова, повестью) заста­вил своего героя сделать оговорку, разъяснить напря­мую: это был мой Сталинград, и я его проиграл, хотя "общий Сталинград" народ выиграл, мы выиграли! Но напоминание это, конечно же, не могло нейтрализо­вать трагическую доминанту романа. Ибо мысль героя (и автора) идет дальше, смысл и правда романа — не в одном лишь этом безусловном факте: победили мы!

Да, "большой Сталинград", войну народ выиграл, защитил, отстоял в борьбе с фашизмом само будущее — свое и человечества. И это — главное. Ради этого необ­ходимо было идти на любые жертвы и муки. И народ шел.

В классическом романе, а тем более в эпопее, это, конечно, локализовало бы трагедию отдельных героев и поражений. Ибо народ — бессмертен, и то, что для личности крайняя трагедия, даже безысходность, для целого народа — всего лишь страница его бесконечной истории. Закрываясь, она тем самым открывает