- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (8) »
погладить лосиху по холке, но так далеко наше с ней знакомство не зашло. Звери не допускают панибратства...
В осинниках я нашел подосиновики, в березняках подберезовики, на опушке бора, смыкающегося с мокрой луговиной, набрал маслят. Я не рыскал, не торопился, не жадничал, не аукался, не привередничал, брал и горькуху и сыроежки.
В местах, откуда родом моя мама, в Демянском районе Новгородской области, сыроежки зовут горянками. Моя мама брала горянки, умела их так засолить, что бывали они повкуснее волнушек. Сжаренные в сметане с луком, горянки хрустели на зубах, хруст отдавался трещанием за ушами. Я брал сыроежки и вспоминал о маме. Говорят, что счастливое время детство. Или отрочество. Или юность. Но забывают, что источник счастья один у каждого человека во все времена — это мама...
Я шел вдоль опушки, по левую руку было песчано и сухо, по правую мокро и хлюпко. И вот здесь-то, меж бором и лугом, оплетенный осокой, высокорослый, с коричневой шляпкой, на толстом корне вдруг мне явился белый гриб. Сначала я подумал, что это масленок-переросток. Но это был белый. И не червивый. Мой леший-лесовичок-насмешник за что-то вознаградил меня щедрым подарком.
Грибы поздней осени скрытны, но если их хорошо поискать, то можно перемигнуться с зайцем, послушать гусиные речи, налюбоваться летящим над соснами глухарем, заглянуть в глаза лосихе.
Я вернулся в деревню с полной корзиной грибов. Грибы поздней осени особенно дороги, остро пахнут палыми листьями, хвоей — лесом. Лучше нашего леса в мире нет ничего.
Шли тракторной колеей, затрушенной сеном, потом свернули на санный след: на озере с корочкой намороженного утренником зеленоватого льда след потерялся. Младший ступил на желтую наледь, треснуло... Шагнул еще и пошел не оглядываясь. Старший снял шапку, на всякий случай перекрестился: «Господи, пронеси». На той стороне дорога забрала круто вверх. В глубоком логу бурлил поток, сочились ручьи под ногами. Солнце перевалило зенит, опускалось; мириады капель на каждой елке, можжевеловом кусту радужно переливались. В логу посвистывали рябчики. Деревня скрылась из виду, двух путников обступила со всех сторон радеющая весне природа: на березах набухли почки, на ивах зажелтели пуховки, стволы осин восходили, как струи синеватого дыма, парила земля; празднично рдели на голых кустах, будто кем-то подвязанные алые бантики, редкие цветки волчьего лыка. От полноты телесного ощущения жизни перехватывало горло, как в парной на полке́. — Спасибо тебе, Алеша, — сказал старший, в очередной раз садясь на брусничную кочку, закуривая. — Давненько я этого не видал. Лучшего в жизни и не бывает. Увидеть, надышаться — можно и помирать. — Да бросьте вы, зачем помирать?! — радостно отозвался младший. — Глухарей добудем, в гости пойдем к учителкам. У нас в деревне учителки замечательные, простые. Хотя и горожанки. У нас кто зиму перезимует, с того дурь слетает, у нас зима серьезная. — Много ли учителок? — заинтересовался старший. — Да хватит, — заверил младший, — им колхоз дом построил, у каждой отдельная комната. Поднялись на ровное плоскогорье, перебрели по зимнему льду еще одно озеро, за ним болото-кочкарник. Тропы не было, младший шел по известным ему приметам. Перевалили сосновую гриву, опять сошли к белому озеру. Тут была давняя стоянка людей — табор, со столом на вкопанных лесинах, скамьей, кострищем с таганом и крюком для котла. — Это Матренино озеро, — сказал младший, — когда-то — никто не помнит когда — Матрена в нем утопилась. Это — наше озеро, нашего рода. У нас в деревне у каждого рода свое озеро, на всех хватает. Из поколения в поколение снасть держат, никто из чужих не ходит, не трогает. В озере окуней, щуки, сороги навалом. Помню, еще в детстве всей семьей здесь рыбачили по осеням, коробами таскали рыбу домой. В бочках насаливали, зимой это первая еда: на сковородку, с постным маслом, с луком, с картошкой — пальчики оближешь! И котам, и собакам лафа. Батя и сейчас ловит, хотя такой заготовки не стало, больше консерву жуют. — У нас здесь такая тайга, — говорил, увлекаясь, младший, — в нее уйдешь, и концы в воду, никто тебя не найдет. Не так давно был случай: завмагазином проворовался, ему бы пять лет припаяли. Не захотел сидеть, сбежал в тайгу, почти год куковал. Искали — все бесполезно. Знаете, как у Распутина в повести «Живи и помни», там дезертир, а здесь обычный молодой мужик... Поискали и плюнули: помается — сам выйдет. В тюряге тепло, как-никак баланду дают, а здесь... и зверь дохнет от бескормицы. Когда амнистию объявили, ему дали знать, он вышел. Сейчас рыбаком в колхозе, можете с ним поговорить, вот вам сюжет обалденный... Старший слушал вполуха, все более втягивался в необходимую работу обустройства табора: рубил сушину, еловый лапник на ложе, ходил на озеро за водой, разводил костер. Долго потом сидели за столом, в бликах спорого огня, благодушествовали. — Так хорошо, — сказал старший, — даже выпивать не хочется. — Ну давайте маленько за нашу тайгу. — Ну, давай. Младший прилег на лапник ногами к костерному жару, головой к натянутому брезенту — от ветра. Старший шевелил костер, не мог оторваться от полыхания пламени, рдения угольев, взлетающих искр, от луны в вершинах деревьев, от обманной, как будто готовой взорваться тишины этой ночи, с подспудным журчанием подснежной воды, с покряхтываньем старых стволов от верхового ветра, уханьем филина, с летящими облаками. Он думал, что главное с ним происходит сейчас, так остро переживалась ночь в весеннем лесу. И звезды как будто летели на безоблачно-ветреном небе с темно-синими проталинами. Старший прилег близко к младшему, задремывал; в урочный час кто-то ему сказал: «Пора». Ушли недалеко от табора, поднялись в сосновую гриву, младший шепнул: — Здесь так. Вы так идите, а я так. Разошлись. Примораживало. В багряном свечении низкой луны деревья в редком лесу отбрасывали долгие тени на посыпанный жухлой хвоей снег. Настал торжественный час сиятельной тишины, как в зале с колоннами, люстрой перед концертом. Трудно было решиться спугнуть тишину неосторожным шагом. Запел глухарь вдалеке... Впрочем, как вдалеке? У глухаря тихая песня. Да вовсе и не поет древнейшая в наших лесах, миллионнолетняя птица — шаманит, колдует. Пощелкает клювом, зашкворчит-заскирскает — и ни на что не похожий звук повергнет в смятение даже ушлого охотника. Охота на глухарином току — языческое, страстное действо: поиграть с таинственной птицей, стать выше нее в хитрой, хищной сторожкости — и убить. Пощелкивает глухарь — все слышит, а затокует — погружается в глухоту-слепоту. Совсем короткая песня у глухаря: шаг ступишь, два —
Неубитая птица
Шли тракторной колеей, затрушенной сеном, потом свернули на санный след: на озере с корочкой намороженного утренником зеленоватого льда след потерялся. Младший ступил на желтую наледь, треснуло... Шагнул еще и пошел не оглядываясь. Старший снял шапку, на всякий случай перекрестился: «Господи, пронеси». На той стороне дорога забрала круто вверх. В глубоком логу бурлил поток, сочились ручьи под ногами. Солнце перевалило зенит, опускалось; мириады капель на каждой елке, можжевеловом кусту радужно переливались. В логу посвистывали рябчики. Деревня скрылась из виду, двух путников обступила со всех сторон радеющая весне природа: на березах набухли почки, на ивах зажелтели пуховки, стволы осин восходили, как струи синеватого дыма, парила земля; празднично рдели на голых кустах, будто кем-то подвязанные алые бантики, редкие цветки волчьего лыка. От полноты телесного ощущения жизни перехватывало горло, как в парной на полке́. — Спасибо тебе, Алеша, — сказал старший, в очередной раз садясь на брусничную кочку, закуривая. — Давненько я этого не видал. Лучшего в жизни и не бывает. Увидеть, надышаться — можно и помирать. — Да бросьте вы, зачем помирать?! — радостно отозвался младший. — Глухарей добудем, в гости пойдем к учителкам. У нас в деревне учителки замечательные, простые. Хотя и горожанки. У нас кто зиму перезимует, с того дурь слетает, у нас зима серьезная. — Много ли учителок? — заинтересовался старший. — Да хватит, — заверил младший, — им колхоз дом построил, у каждой отдельная комната. Поднялись на ровное плоскогорье, перебрели по зимнему льду еще одно озеро, за ним болото-кочкарник. Тропы не было, младший шел по известным ему приметам. Перевалили сосновую гриву, опять сошли к белому озеру. Тут была давняя стоянка людей — табор, со столом на вкопанных лесинах, скамьей, кострищем с таганом и крюком для котла. — Это Матренино озеро, — сказал младший, — когда-то — никто не помнит когда — Матрена в нем утопилась. Это — наше озеро, нашего рода. У нас в деревне у каждого рода свое озеро, на всех хватает. Из поколения в поколение снасть держат, никто из чужих не ходит, не трогает. В озере окуней, щуки, сороги навалом. Помню, еще в детстве всей семьей здесь рыбачили по осеням, коробами таскали рыбу домой. В бочках насаливали, зимой это первая еда: на сковородку, с постным маслом, с луком, с картошкой — пальчики оближешь! И котам, и собакам лафа. Батя и сейчас ловит, хотя такой заготовки не стало, больше консерву жуют. — У нас здесь такая тайга, — говорил, увлекаясь, младший, — в нее уйдешь, и концы в воду, никто тебя не найдет. Не так давно был случай: завмагазином проворовался, ему бы пять лет припаяли. Не захотел сидеть, сбежал в тайгу, почти год куковал. Искали — все бесполезно. Знаете, как у Распутина в повести «Живи и помни», там дезертир, а здесь обычный молодой мужик... Поискали и плюнули: помается — сам выйдет. В тюряге тепло, как-никак баланду дают, а здесь... и зверь дохнет от бескормицы. Когда амнистию объявили, ему дали знать, он вышел. Сейчас рыбаком в колхозе, можете с ним поговорить, вот вам сюжет обалденный... Старший слушал вполуха, все более втягивался в необходимую работу обустройства табора: рубил сушину, еловый лапник на ложе, ходил на озеро за водой, разводил костер. Долго потом сидели за столом, в бликах спорого огня, благодушествовали. — Так хорошо, — сказал старший, — даже выпивать не хочется. — Ну давайте маленько за нашу тайгу. — Ну, давай. Младший прилег на лапник ногами к костерному жару, головой к натянутому брезенту — от ветра. Старший шевелил костер, не мог оторваться от полыхания пламени, рдения угольев, взлетающих искр, от луны в вершинах деревьев, от обманной, как будто готовой взорваться тишины этой ночи, с подспудным журчанием подснежной воды, с покряхтываньем старых стволов от верхового ветра, уханьем филина, с летящими облаками. Он думал, что главное с ним происходит сейчас, так остро переживалась ночь в весеннем лесу. И звезды как будто летели на безоблачно-ветреном небе с темно-синими проталинами. Старший прилег близко к младшему, задремывал; в урочный час кто-то ему сказал: «Пора». Ушли недалеко от табора, поднялись в сосновую гриву, младший шепнул: — Здесь так. Вы так идите, а я так. Разошлись. Примораживало. В багряном свечении низкой луны деревья в редком лесу отбрасывали долгие тени на посыпанный жухлой хвоей снег. Настал торжественный час сиятельной тишины, как в зале с колоннами, люстрой перед концертом. Трудно было решиться спугнуть тишину неосторожным шагом. Запел глухарь вдалеке... Впрочем, как вдалеке? У глухаря тихая песня. Да вовсе и не поет древнейшая в наших лесах, миллионнолетняя птица — шаманит, колдует. Пощелкает клювом, зашкворчит-заскирскает — и ни на что не похожий звук повергнет в смятение даже ушлого охотника. Охота на глухарином току — языческое, страстное действо: поиграть с таинственной птицей, стать выше нее в хитрой, хищной сторожкости — и убить. Пощелкивает глухарь — все слышит, а затокует — погружается в глухоту-слепоту. Совсем короткая песня у глухаря: шаг ступишь, два —
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (8) »