Литвек - электронная библиотека >> Натан Яковлевич Эйдельман >> История России и СССР и др. >> Из потаенной истории России XVIII–XIX веков >> страница 3
Ю. Г. Оксманом, а тот подсказал конкретное и чрезвычайно плодотворное направление этих занятий, ставшее впоследствии «золотой жилой» исторических разысканий Эйдельмана: тайные корреспонденты Вольной русской печати.

Все это совпало еще с одним «случаем»: в начале 60-х годов в Институте истории АН СССР развернулись под руководством М. В. Нечкиной и Е. Л. Рудницкой масштабные работы по факсимильному воспроизведению изданий Вольной русской печати, целое столетие принадлежавших к разряду библиографических раритетов. Вслед за «Колоколом» начали выходить тома «Полярной звезды», затем «Исторических сборников», и Эйдельман был привлечен к их комментированию. (Потом он будет комментировать «Голоса из России», щербатовско-радищевский конволют, серию мемуарных памятников XVIII в. в изданиях Вольной типографии — записки Е. Р. Дашковой, Екатерины II, И. В. Лопухина[5].)

Достаточно перелистать книги с этими комментариями, чтобы увидеть, что они определили собой весь его творческий путь, объем, характер и сам тип его научных устремлений. Именно здесь (а также в книге «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“», сконцентрировавшей итоги этой комментаторской работы) заключены как бы в свернутом виде, в зародыше все его темы, сюжеты и герои, все его историко-литературные занятия, весь декабризм, пушкинизм и весь XVIII век, основные его будущие книги, статьи, публикации — почти все, что делал он до последних дней жизни. В этом отношении творческий путь Эйдельмана при всей обширности и кажущейся разбросанности его интересов представляется на редкость цельным и последовательным, я бы сказал — монистичным.

Прикосновение к беспримерной по размаху и целеустремленности деятельности Герцена и Огарева по «рассекречиванию былого», по обнародованию множества исторических документов, раскрывавших тайные «пружины» и затемненные стороны «императорского периода» истории России, сформировало и специфический метод эйдельмановских разысканий, как он сам его формулировал: «взгляд на XVIII–XIX вв. через материалы Вольных изданий»[6]. Иными словами: отталкиваясь от этих обличительных материалов, прослеживая пути их движения в Лондон, их предшествующее бытование в русском обществе, доходить до самых корней — до породившей их исторической среды. Некоторое время спустя плоды этих изучений были представлены в книге «Герцен против самодержавия», сочетающей занимательность изложения с фундаментальной разработкой ряда ключевых сюжетов потаённой истории «императорского периода», — и сейчас, по прошествии 20 лет после ее первого издания в 1973 г., она остается настольным пособием всякого, кто всерьез занимается политической историей России и русской литературой XVIII–XIX вв.

В ходе этих изучений стало очевидным, что предшественником Герцена в «рассекречивании былого» был Пушкин с его трудами о Петре I и Пугачеве, с его неосуществившимися замыслами написания истории России от преемников Петра I до Павла I, с его страстным стремлением проникнуть в государственные архивы, наконец, с его «Замечаниями о бунте» — целой программой исследований в области потаенной истории XVIII в.

Позднее Эйдельман вспоминал: «От Герцена мои занятия пошли концентрическими кругами: круги расширились — „Колокол“, потом „Полярная звезда“, декабристы, Пушкин… А от Пушкина — XVIII век. Все шло вглубь»[7]. Вот этот особый, «концентрический», углубляющийся угол зрения — проникновение в события «императорского периода» сквозь призму герценовских публикаций и пушкинских исторических интересов — решающим образом отразился не только на содержании, но даже на архитектонике многих его исторических сочинений.

Но этот же специфический подход определил собой и общий камертон проблематики научных занятий Эйдельмана: свободное и преследуемое слово, цензурная политика и независимая позиция литератора, власть и общество, личность и государство, самодержавие и интеллигенция — нечего и говорить, что такого рода темы, многие годы бывшие в центре его внимания и остро созвучные общественной атмосфере 60–70-х годов нашего века, официальной наукой тогда не поощрялись.

Еще более «крамольным» был его пристальный интерес к российским императорам и царской фамилии, внутридинастическим отношениям и нравам, придворной борьбе, дворцовым переворотам, аристократической фронде и т. д. Один только намек на возможность занятия такими сюжетами воспринимался чиновно-академическим «олимпом», да нередко и самими историками, как отход от «марксистско-ленинского учения о решающей роли народных масс в истории», а в иных случаях — и как прямое проявление монархических симпатий. «Попытки рассмотреть какого-либо царя, правившего после Петра Великого, не агитационно-разоблачительно, но чисто исторически обычно встречали отпор», — заметил сам Эйдельман в одной из последних своих книг, и эти слова воспринимаются сейчас почти как автобиографическое признание[8].

Он был одним из немногих, кто в те годы вопреки подобным предрассудкам отчетливо понимал, что при вековом господстве абсолютизма, при его воздействии на все политические и социальные установления, на массовую психологию, когда малейшие изменения в «династических верхах» и даже личные свойства императора могли самым болезненным образом отразиться на состоянии целых сословий, классов и частной жизни отдельного человека, — при всем этом без знания истории «царствований» нельзя представить и саму жизнь народа и гражданскую историю страны в целом. Справедливости ради надо сказать, что в этом направлении своих исторических изысканий Эйдельман, с одной стороны, перенимал опыт исследований «царствований» дореволюционной историографии, а с другой — находил опору в превосходных книгах о самодержавии второй половины XIX в. П. А. Зайончковского, восстановившего прерванную в 20-х годах традицию изучения этого влиятельнейшего в истории России института.

Еще один пример дерзкого вторжения Эйдельмана в непрестижные исторические сюжеты связан со следственным процессом декабристов. Дореволюционная историография вообще не очень жаловала его своим вниманием — прежде всего из-за недоступности самих следственных материалов, введение которых в оборот началось только после 1917 г. Для советских же историков это была малоперспективная тема уже хотя бы потому, что достаточно сложно было объяснить покаянные речи и взаимооговоры большей части подследственных, исходя из принятых представлений о «моральном кодексе» истинного революционера, сложившихся, кстати, на более поздних этапах революционного движения.